Он нашел внизу, по течению ручья, довольно глубокий бочажок, разделся и потихоньку вошел в студеную, чуть слышно журчащую воду, над которой с жужжанием летали мохнатые лесные пчелы и стрекозы. Растирая водой широкие плечи и грудь, он ощущал под ладонями упругую, гладкую кожу и бугорки удлиненных крепких мышц. Все-таки он сохранил себя! Он не голодал. Другие голодали. А он работал по первому разряду и пищу получал тоже по первому разряду… И вот он стоит живой и дышит полной грудью, когда те, другие, давно уже превратились в искалеченных каторжной работой инвалидов или вовсе перестали существовать! Не так уж плохо, вовсе не так плохо!..
Он заметил у себя на руке зеленое пятнышко от кисточки Люне и с остервенением смыл его с кожи.
В течение всего дня он подумывал о том, чтобы выйти к железнодорожной станции и уехать в какой-нибудь другой город. Справка у него есть. Он найдет работу — мужчин теперь везде не хватает. При этой мысли он усмехнулся и ободрился окончательно. Однако торопиться не стал, смутно сознавая, что здесь, в лесу, ему гораздо лучше, чем среди людей.
Уже в сумерках, сидя у костра, он услышал за спиной легкий шорох и привычным ухом тотчас же определил, что это осторожно шагают двое людей. Если бы не треск костра, он расслышал бы это гораздо раньше и успел бы уйти в лес. Но теперь было поздно, и он сидел, весь похолодев, ожидая, что будет.
Шаги у него за спиной медленно приближались. К затылку прикоснулось что-то твердое и сейчас же сдвинулось книзу, отворачивая ворот куртки. Он ощутил холод металла, который с силой вдавился ему в ложбинку под затылком. Голос за спиной шепотом произнес по-немецки: «Руки вверх!»
Какие знакомые слова!
Он высоко поднял руки.
Второй человек обошел вокруг и стал против Казенаса. Костер горел слабо, то выбрасывая языки пламени, то готовясь совсем погаснуть.
Под затылок по-прежнему сильно давил ствол пистолета. Если бы в эту секунду он смел ненавидеть, он ненавидел бы этого человека, с такой ненужной силой давившего ему стволом на затылок.
Человек, стоявший против него, вдруг опустил винтовку, присел на корточки и, покопавшись в кармане, вытащил скомканный кусок бумаги. Брошенная в костер, она ярко вспыхнула, и Казенас узнал Кумписа. Обросший щетиной, осунувшийся, плохо одетый, это был, тем не менее, сам господарис Кумпис!
— Сын лесника! — произнес Кумпис. — Так вот это кто! Что ты натворил? Удрал?
Пятрас мгновенно понял, что эти вооруженные люди, тихими голосами разговаривающие ночью в лесу, — преступники. Значит, самым безопасным будет сказать им, что и он не лучше их.
— Ну ясно! — развязно подтвердил он.
— Так что ты натворил-то? — повторил Кумпис.
— Да ведь я в Германии работал. Я добровольно записался, — признался Пятрас и на всякий случай соврал: — А теперь меня за это хотели посадить. Вот я и удрал.
— Правильно сделал, — с удовлетворением заметил Кумпис и сказал, мешая литовские слова с немецкими: — Я знаю этого парня, Макс. Он будет с нами. Пригодится.
За спиной Казенаса послышалось какое-то ворчание. Ствол пистолета будто присосался и не сразу смог оторваться от его затылка.
Пятрас потер шею и почувствовал лютую ненависть к этому человеку, которого даже не видел.
Через минуту он его увидел. На нем была расстегнутая крестьянская куртка, надетая поверх немецкого мундира со следами споротых нашивок. Длинные светлые волосы зачесаны назад, открывая высокий узкий лоб. Нос пуговкой и очень маленький, круглый рот с пухлыми губами.
С насмешкой глядя на обоих, Кумпис сказал:
— Ну, господа, познакомьтесь. Будем друзьями. Я всегда думал, что из Пятраса выйдет толк. А это… ну, не будем болтать лишнего, скажем просто: некий господин Хандшмидт!
Глава тридцать вторая
На цветном бордюре маленького зала в Озерном переулке по-прежнему играют в мяч и прыгают через обручи зайчики и ежики, те самые, которых до конца жизни будут помнить истекавшие здесь на допросах кровью, измученные люди.
А сейчас на них снова с удивлением и радостью таращат глаза малыши, никогда не видевшие ни такой хорошей, светлой комнаты, ни таких веселых зверьков на стенах…
В доме на Озерном переулке снова стоит низкий длинный стол, и два ряда ребятишек, причмокивая, жмурясь и сопя от наслаждения, с жадностью тянут из чашек молоко. Бледные, перенесшие оккупацию дети с синяками под глазами, с втянутыми щеками, в перештопанных фуфаечках, в курточках из солдатского сукна, в платьицах, перешитых из старья…
Насытившись, они перестают сосать и начинают прихлебывать, потом принимаются потихоньку булькать, балуясь, и робко улыбаются бледными губами. Это очень смирные, тихие дети, они совсем не умеют шумно веселиться, и, глядя на них, Магдяле, их воспитательница, кусает губы и думает: поскорее бы они начали шалить, хохотать, бегать, не слушаться…