Аляна обернулась. Снимая на пороге фуражку, в дверь, пригибаясь, пролезал массивный пожилой человек в рыбацких сапогах. На щеках у него виднелись свежие порезы, видимо после усердного бритья.
Братья приятельски подмигнули ему, а ребятишки подняли приветственный крик. Только Моника, не глядя, грубо сказала:
— Кто опаздывает к столу, тому достаются одни тумаки!
Рыбак виновато улыбнулся и сказал густым басом:
— Ну что ж. Я ведь не против!..
Он отогнул полу куртки и, засунув руки чуть не по локти в карман шаровар, извлек из глубины бутылку водки. Моника подошла к нему и, почти вырвав из рук фуражку, повесила на гвоздь.
Увидев бутылку, братья крякнули, и один из них сказал:
— Самое разлюбезное дело, как в доме заведется жених!
Моника насмешливо спросила:
— Уж не мне ли ты такой подарок принес? — она подтолкнула своего кавалера к столу. — Ну, вот это он самый и есть. Франц! — сказала она.
Она усадила его среди ребят, которые сейчас же полезли к нему на колени. Бережно придерживая одной рукой девочку, что отплясывала «матлот», он пронес стакан у нее над головой и задумчиво выпил.
Начался разговор о погоде — очень серьезный, значительный разговор у рыбаков.
Аляна вспомнила о том, какие большие волны были на море последние дни.
— Большие? — сказал отец Моники. — Это были еще ребятишки. Играют да перекатывают ракушки. Вот когда пойдут с моря старые деды с седыми головами, — с теми шутки плохи. Они уж сумеют проверить, какая рука у рулевого. Приезжайте к нам осенью — увидите…
Выпили за встречу осенью.
Моника не спускала глаз со своего Франца, и он то и дело поднимал на нее глаза, и лицо его каждый раз при этом добрело, хотя с него не сходило угнетенное, виноватое выражение.
— Ну, как у тебя дела? — невзначай спросил отец Моники. Все поняли, что это очень важный вопрос. У Моники выступили красные пятна на щеках.
— Я вроде того каната, который наматывают с двух концов сразу две лебедки. Скорей всего лопну пополам.
— А послал бы ты их к чертовой матери, Франци, — сердечно сказал один из братьев Моники. — Мало ли что они оформили на тебя документы! Ты же не просил?
— Нет, я не просил.
— Ну и пошли их к черту. Соберись один раз с духом и пошли!
— Они что-нибудь с тобой сделают, как только ты попадешь к ним в лапы, — лихорадочно заговорила Моника. — Неужели ты думаешь, они простят, что ты так долго упирался?
— Нет, теперь уже наверное не простят, — покорно согласился Франц.
— Сумасшедшим надо быть, чтоб самому лезть в ловушку!
— Все мои родственники пострадают, если я не поеду. Я их почти не знаю, но они такие же рыбаки, как я, только в полсотне километров отсюда. Они-то чем виноваты?
Разговор из вежливости велся по-русски, и Степан, не выдержав, вмешался:
— Слушайте… Франц. Вы поймите. Ведь там черт знает что творится. Ведь там Гитлер! Вы что, газет не читаете, что ли?
— Читаю, — печально сказал Франц. — А все-таки там моя родина, с этим ничего не поделаешь. Родина требует, чтоб каждый немец вернулся в Германию.
— Да ведь вашу Германию захватили фашисты. Бандиты. Какая там сейчас для вас родина? — почти кричал Степан.
— Я все понимаю, — кивнул Франц. — Я так думаю, это просто мое несчастье, что я родился немцем.
— Да бросьте вы духом падать, что вы голову опускаете перед ними? — закричал Степан, и Моника, обрадованно повернувшись, смотрела на него с жадной надеждой.
Сдвинув локтем посуду, Степан придвинулся к Францу и несколько минут убеждал его так горячо, что братья раза два крякнули от удовольствия, а сам Франц подтверждающе кивал с убитым видом.
— Да, — удовлетворенно заключил отец Моники, когда Степан замолчал. — Он тебе толково все объяснил. Все-таки они разбойники, эти фашисты. У себя дома безобразничают и другие народы мучают. Что они с чехами сделали! А как Клайпеду у нас вырвали? Прямо как бандиты, с ножом к горлу!
Франц водил толстым, дрожащим пальцем по столу и молчал. Потом поднял измученные глаза.
— Может быть, все правильно, что вы про них говорите, ну, может быть, кое-что на них наговаривают и лишнего, не знаю, но пусть будет так: Германия сейчас среди других народов стала вроде урода, да! Там много всякого уродства и преступлений… Но только, на мое горе, она мне мать. Если бы у вас была такая мать, плохая, некрасивая… разве вы все равно ее бы не любили? Я себе другой раз говорю: не поеду! Останусь — и точка! И вдруг я чувствую себя изменником. Предателем моей несчастной, уродливой матери.
Моника, оттолкнув и чуть не уронив стул, вскочила и выбежала из комнаты. Франц осторожно снял с колен девочку и, опустив голову, поплелся за Моникой.
Оба они остановились тут же, за занавеской, так что за столом было слышно каждое их слово.
— Слушай, Моника, — приглушенным голосом, умоляюще проговорил Франц. — Я же еще ничего не сказал. Я только рассуждаю. Вот возьму и не поеду, а?
— Поедешь, — безнадежно сказала Моника.
— Я ведь понимаю, что они мне правильно говорят. Я заставлю себя думать правильно, вот увидишь! Я себя сломаю! Возьму и сломаю!
— Они тебя сломают. Они тебя уже почти сломали.
— Будь я проклят! — с отчаянием хрипло сказал Франц.
— Оба мы прокляты, наверное. Почему они не оставят нас в покое?
Отец Моники громко кашлянул и сказал:
— Давайте же выпьем, дорогие гости!
Девочка, сидевшая на стуле Франца, сморщилась, глядя на занавеску, и тихонько заскулила, собираясь заплакать.
Однажды они сделали совершенно неожиданное открытие: до конца отпуска осталось всего четыре дня! В первую минуту это их испугало. Потом им показалось, что четыре дня очень большой срок, и они перестали об этом думать…
Они лежали рядом в своей пятиугольной башне, вполголоса читая вслух. Только что бедная, виноватая Наташа нашла умирающего Андрея Болконского, вошла в избу, где он лежал, и он сказал ей: «Я вас люблю…»
Аляна опустила книгу, и они некоторое время старались не глядеть друг на друга, борясь с охватившим их волнением.
За окном стояла ночь с шелестящим дождем, и казалось, что у них будет еще бесконечно много таких же темных, тихих ночей впереди. И тут они вспомнили, что утром им уезжать, и разом поняли, что завтра уже не услышат шума моря, над которым мирно рокочут в темноте патрульные самолеты, и не будет больше для них леса за окном комнаты, на верхушке башни, не будет белой полосы прибоя на рассвете… И все вдруг стало им вдвое милей, они увидели все с той яркостью, с какой видишь вещи только в первый или в последний раз.
Автобус стоял на конечной остановке, и кондуктор закуривал сигарету. Аляна успела пошептаться и два раза поцеловаться с провожавшей их Моникой.
Потом они сели на горячее от солнца клеенчатое сиденье, кондуктор бросил окурок, вскочил на подножку, и Моника отчаянно замахала на прощание. Едва автобус тронулся, у них снова стало легко на душе: ведь они мчались опять вместе куда-то вперед, где их ждала какая-то новая счастливая жизнь.
Глава двадцать четвертая
Аляна, которая когда-то, как многие девочки, умела создать себе вокруг какой-нибудь глиняной куклы, едва имевшей человеческое подобие, целый маленький мирок, наполненный любовью, заботами, ссорами и раскаяниями, открыла для себя счастье обладания человеком. Теперь у нее был свой собственный человек, которого она любила, который имел над ней власть такую же, как она над ним.
Как путешественник, просыпаясь впервые в незнакомом месте, прежде всего вспоминает, что было с ним вчера, в какой стране он очутился, так и Аляна, просыпаясь по утрам с чувством полной перемены в жизни, искала в полусне: что со мной? И, не успев еще открыть глаза, находила ответ: «Ах, да, я теперь счастлива!»
Что бы она ни делала, она была счастлива. Когда Степан был с ней рядом, она была спокойно счастлива, когда они в первый раз поссорились и она плакала, она все-таки была по-своему горько счастлива, а сейчас, когда шел пятый день их первой в жизни разлуки, она была тревожно счастлива. Уверенность, что теперь все раз и навсегда в ее жизни устроено и потечет само собой, не покидала ее.