Выбрать главу

Валигура взволнованно зашевелился, обнял Степана одной рукой, лихорадочно зашептал в самое ухо:

— Это сон не простой. И тоска твоя добрая: тоска жолнежска… солдатская тоска по оружию… Слушай: коли ты решишь бросить свой жребий: пан или пропал… Я свой кидаю в одну шапку с тобой. Пойду за тобой. Без оглядки. Не забудешь?

Степан почувствовал, что Валигура ищет в темноте его руку…

День в болотном лагере начался, как всегда, ровно в четыре утра. Выстроенные на утреннюю поверку заключенные, ежась от холода в своих сырых лохмотьях, жались плечом друг к другу, стоя по пояс в тумане.

Бревенчатые вышки с автоматчиками, казалось, парили в воздухе над низкой котловиной лагеря, где в гуще молочных волокон тумана тянулись длинные ряды исхудалых, костлявых лиц и бритых голов.

Поверка шла счетом — имен у людей тут не было — только номера.

Номер 6217-С, некогда именовавшийся профессором Юстасом Даумантасом, стоял в строю, стараясь унять сотрясавшую его тело лихорадочную дрожь, прежде чем производивший поверку солдат подойдет к нему вплотную. Дрожать было опасно. Если человек дрожит — значит, он болен или очень ослабел. А если человек ослабел, он не может работать, и тогда он попадает в первую же партию, которую еженедельно так заботливо формирует некий Хандшмидт.

Сосед в виде предупреждения подтолкнул профессора локтем, и тогда тот применил уже много раз испытанный прием: напрягся изо всех сил, а в самый последний момент расслабил мускулы. Дрожь на одну минуту отпустила. Солдат помедлил около него в нерешительности, но все же прошел мимо, продолжая отсчитывать вслух.

Эти утренние часы были для профессора самыми тяжелыми. Он не мог ни думать, ни вспоминать, ни наблюдать. Он просто мучился от озноба и голода, от боли в суставах.

Только после того, как, выстояв очередь, профессор получил свою порцию и несколько раз отхлебнул из консервной банки горячую коричневатую бурду, он почувствовал, что старый механизм у него внутри начинает, потихоньку поскрипывая, работать. Глядя под ноги, он осторожно отошел в сторонку, боясь пролить хоть каплю, и отхлебнул еще разок, крепко сжимая в руке две тепловатые картофелины. Некоторые проглатывали свою порцию тут же, торопясь и беспокойно озираясь. Были и такие, что принимались хныкать: им достались слишком маленькие картофелины! Это были погибающие, опустившиеся люди.

С картофелинами, конечно, всегда была лотерея — на свете нет двух одинаковых. Одна попадается величиной с кулак, другая с грецкий орех. А выдавали их поштучно, так что человек, которому несколько раз подряд не везло, начинал валиться с ног от слабости и быстро попадал в команду Хандшмидта…

Юстас вернулся в свой блок, где уже дожидалось несколько товарищей из его «коммуны». Вся полученная ими картошка была аккуратно разложена на нарах.

Бывший комсомольский работник из Ланкая, Антик, с аптекарской точностью разделил картошку острым, как бритва, лезвием перочинного ножичка без ручки, и все принялись за еду.

Лагерные «коммуны» существовали, конечно, не только для того, чтобы поровну делить еду. Главное было в другом: объединяясь, люди начинали верить в силу товарищеской организации, им уже не угрожала опасность превратиться в одичалых, изголодавшихся одиночек, грызущихся из-за куска хлеба.

Антик был организатором одной из «коммун» и членом подпольного штаба. Выполняя партийное поручение, он добровольно попал в лагерь год назад. А теперь этот розовощекий комсомолец выглядел ровесником профессора и дружил с ним, как с равным.

Когда в жестянке у Даумантаса осталось не больше глотка жидкости, Антик сунул ему в руку ломтик хлеба.

Никто не показал, что заметил это, никто даже не взглянул на профессора. Раз Антик сделал, значит, так нужно: профессор Юстас быстро слабел в последние дни, и Хандшмидт стал к нему слишком пристально присматриваться.

Что-то вспомнив, Даумантас вопросительно посмотрел на Антика. Тот еле заметно кивнул головой:

— Да, сегодня четверг.

Было совершенно все равно, скажет он «сегодня четверг» или «сегодня суббота». Важно было слово «сегодня». Оно означало, что именно сегодня произойдет то, что подготовлялось в лагере в течение многих месяцев. Восстание? Бунт? Побег?.. Этого профессор Юстас в точности не знал, он был слишком слаб, чтобы играть какую-нибудь активную роль в борьбе.

«Сегодня четверг» — эти слова передавались от одного заключенного к другому, и после завтрака, становясь, как обычно, в строй, люди уже ни о чем другом не могли думать.

В самую последнюю минуту стало известно, что начнет первый блок. Это решили жребием, и человека, который должен был начать, выбрали из участников организации тоже по жребию.

Подпольный руководитель первого блока Генрикас стоял в строю рядом с русским солдатом Вязниковым, взятым в плен прямо из госпиталя, где за два дня до начала войны ему сделали операцию удаления аппендикса. Сейчас Генрикас с некоторым удивлением и недоверием вспоминал времена, когда он был начальником пожарной охраны в Ланкае, волновался из-за лучшей квартиры, писал полные язвительности заявления на препятствовавшего ему некоего председателя исполкома Матаса, вполне реально мучился от обиды и почти ненавидел этого Матаса до того самого момента, когда все рухнуло и стало неважным: домашний уют и занимаемая должность, неприятности по службе и даже собственная твоя маленькая судьба. Все, кроме большой судьбы твоей родины…

Теперь ему казалось, что все мелкие события этих самых спокойных, сытых и полных довольства лет его жизни не то приснились ему в недобром сне, не то происходили с каким-то другим человеком, хорошо ему знакомым, но во многом неприятным и чуждым…

Автоматчики охраны лагеря неторопливо вышли на плац. Сейчас будет подана команда «смирно», и начнется разбивка на рабочие сотни.

За несколько мгновений до команды Генрикас почувствовал, как Вязников нащупал и сжал кончики его пальцев. Генрикас ответил коротким и сильным пожатием, продолжая смотреть прямо перед собой. «Он на меня надеется, — подумал Генрикас. — И я надеюсь на него. Мы сейчас самые близкие в мире люди. Ни па кого бы я не променял этого Вязникова с его тяжелым, теплым плечом, которое чувствую у своего плеча…»

Продвигаясь вдоль рядов, солдат, производивший разбивку на рабочие партии, подошел вплотную к Генрикасу, дохнул ему в лицо сытным запахом кофе и поджаренного с луком мяса. Досчитав до ста, он сделал знак какому-то заключенному выйти на шаг вперед и принялся вслух отсчитывать новую сотню. Человек, который должен был начать, стоял от солдата в четырех шагах… В двух… Вот они оказались уже прямо друг против друга: солдат с автоматом и на расстоянии вытянутой руки тот, кто должен первым выйти из строя и ударить солдата железным болтом в висок, пониже стального шлема. Другой вырвет у солдата из рук автомат и откроет огонь по охранникам, и тогда бросится вся ударная группа первого блока, а за нею пять остальных подпольно сформированных ударных групп…

Но в тишине все еще слышался медленно удаляющийся, монотонный голос солдата, продолжавшего идти вдоль строя и считать.

Генрикас не выдержал. Повернув голову, он увидел чуть заслоненный другими профиль того самого человека, который сегодня должен был быть первым. Среди землистых серых лиц одно только его лицо с трясущимся подбородком было совершенно белым.

Солдат давно уже прошел мимо него и рубанул рукой по воздуху, отсекая следующую сотню…

Глава десятая

Вечером рабочие партии, еле волоча ноги, вернулись с торфоразработок и, как всегда, были загнаны в бараки до вечерней поверки.

В углу одного из бараков, тесно сбившись на нарах, сидела кучка людей.

Здесь были члены подпольного штаба, Генрикас, Антик и Степан, — все, кто потихоньку пробрался сюда из своих блоков.

Человек, который по жребию должен был начать, сидел, опустив глаза, как подсудимый, и хриплым шепотом медленно говорил:

— Меня точно придавило… Вот придавило к земле, и не могу шевельнуться. Ноги как каменные тумбы. Не сдвинуть… — Он поднял глаза и с тоской обвел взглядом молчащих товарищей. — Я виноват… я ведь не знал, что я такой. Я сам верил, что смогу. Оказывается, никуда я не гожусь… Если вы решите меня убить, это будет правильно. Зачем жить такому? Я и сам-то себе больше не верю. Решайте, товарищи, я не против…