Неожиданно старик оборачивается ко мне. Разгребая полицейских, подходит. Останавливается передо мною. Смотрит из–под козырька пристально и неулыбчиво. Мгновение, — и я сижу на его плече! Под ликующий вздох и вопль толпы он несёт меня в её центр. Там невысокая трибунка. Ещё не опустив меня, он, вдруг, говорит мне на добротном «русском» — как говорили японцы, многие годы прожившие на Курилах или на Сахалине: — Не узнал? А, — Додин–сан? Не узнал… Значит я уже совсем старый…
И тут я сообразил: да ведь это же он, он — мой кровник, братчанин, — Томи Имаи! «Великан Имаи–сан»!… В Братске, на Мостоколонне, когда не справлялись они с нормой, нас, кессонщиков, тоже выгоняли на зачистку старых рельсов… Тогда мы работали с ним в паре: я держал на проволочной ручке зубило, а Томи ударами двадцати килограммового молота, бил по нему, срубая накатанную колёсами заусеницу… Бил с остервенением невольника, разбивающего оковы. И добился до последней стадии дистрофии. До не прекращавшегося сутками желудочного кровотечения. И до больнички, куда мы снесли его умирать. Месяц, — через сутки — ему переливали мою, не очень, правда, обильную кровь. Вечерами, после съёма, я приходил к нему и «подкармливал» его своей пайкой мяса или рыбы. Мы получали её на обед, прямо в кессоне, чтобы не свалиться там под воздушным прессом от… бессилия. Но ему, крупному, дошедшему зэку, всё это было нужнее…
И он поправился. Выздоровел. Выписали его на работу в самый день моего этапа в Тайшет, — и, далее, в Красноярский край — в ссылку. С того времени ничего о нём не слышал. И товарищи, что писали мне после 30–го ноября прошлого года, ничего про него не знали…
И вот, он несёт меня к ним! …
Конечно, наш пострел везде поспел: Тацуро Катакура и тут впереди!
Когда Томи опустил меня к трибунке, «пострел» говорил что–то, но не толпе, а микрофону и тысячеголовому Чудищу — наставленным нам в лица телекамерам, и чёрным «шомполам» на длинных штоках…
Говорил он обо мне. Переводил мне его слова переводчик Масару. После Тацуро начался каскад коротких, но эмоциональных выступлений. Никто их мне не растолковал. Томи и Тацуро вошли в моё состояние и успокоили: — Все они были тогда в Братске и, — точно, — знали тебя! К микрофону прорвался следующий сладкоглас. Им оказался Садао Накахара — тоже мой кровник. Был он порядочнейшим и очень тёплым товарищем, хотя близкими друзьями мы не были. Запомнился он рассказами о тонкостях национальных японских традиций. Но теперь, его… понесло: «К нам, — говорил он, — прилетел ну совершенно святой человек! Ангел! Он отдавал себя людям без остатка! Он, например, больше года — каждый Божий день — дарил мне… половину своей хлебной нормы! Я тогда от голода терял сознание…» Это было неправдой! Не отдавал я никому столько хлеба! Меня бы тогда самого давно не было бы в живых. Четверть пайки, — бывало, — отдавал. Но никогда — больше трёх недель. Этого, между прочим, было достаточно, чтобы поддержать товарища. Не дать ему «дойти». Не позволить превратиться в «фитиля»… Фитиль… Это конец…
Когда Садао отговорился, и место его у микрофона занял ещё один братчанин — Мотохито Тсуда, я высказал Накахаре недовольство его враньём, и попытался сделать замечание устроителям неприятного мне конкурса славословия. Но взвился сходу Нарийши Фукумару — тоже кровник, и тоже спасённый мною моряк — в молодости он преподавал на кафедре навигации Военно—Морского колледжа в Токушима. Он крикнул: Это не справедливо: «В толпе!, — так ты всех нас назвал, — много тех, кого ты выдернул с «того света»! Они отлично понимали, во что обходился тебе твой самоубойный альтруизм. И всю их жизнь после лагерей вспоминали и оценивали твои поступки относительно чужих тебе пленных японцев. Так цени это и ты, правдолюбец!…».
— Допустим, — ценю… Но мне очень стыдно! Такое множество встречающих… Столько людей! Видел подобное только в хронике: показывали встречу экипажа советского самолёта в Ванкувере; он прилетел из Москвы, преодолев огромные расстояния и даже Северный полюс!… Там всё было понятно — герои!… А я?…
— Что значит: «А я?»?! — Вмешался помалкивавший до поры Масаро. — У нас, мой друг, не так много доброжелателей, которые в трагические для народа времена бескорыстно помогали бы нам… Почему–то, лишь ты, из тысяч, окружавших, моего брата, протянул ему хлеб и руку… Об этом нужно знать всем нам! Не тебе, — им, которые пришли тебя встретить… Вообще, дурацкий какой–то разговор, и тема его дурацкая! А ты, — он хотел, видимо, ещё что–то сказать — злое, но удержался, — а ты, мой дорогой, не капризничай! Толпа не нравится? Шум раздражает? А ты не подумал, что все они, — которые пришли сюда повидать тебя, или хоть увидеть, — они устали тоже. Ты спал — или отдыхал просто — в уютном кресле, — пусть даже все тридцать часов. А многие из них добирались сюда, со своих островов и островков, по нескольку суток или даже недель — лодками, катерами, паромами. А сейчас — осень, — штормы, ливни, болтанка! А они все — старики! Больные, немощные, да ещё и раненые, и не по разу… Успокойся, ради Бога!