В это время человека бьют шомполом по голове, он падает, уже ничего не видя, не сознавая. Как черная кошка, в окно впрыгивает ночь, и свет повсюду гаснет. В горячий мозг вползает тишина, покой охватывает каждую клетку тела. Летчик улыбается: он рад, что близкий ему человек не подвел его. Это хорошо, миллион чертей, потому что каждый советский человек здесь — это Россия!
Они знали: кончится ночь — и кончится жизнь. На рассвете их выведут из штаба и у какой-нибудь балки или рощицы расстреляют. Надежды на бегство не было. Связанные руки, перебитые кости… Хватило бы только сил встать, когда придут палачи, и встретить смерть как положено. Хватило бы только сил до конца выдержать все, не упасть духом…
Они сидели в том же подвале, спинами опираясь друг о друга. Они не знали, сколько осталось до рассвета, сколько осталось жить. Время шло там, где свет и жизнь, а здесь была только ночь, последние часы или секунды жизни. О смерти нельзя было думать, но и невозможно было думать о чем-нибудь другом. Думалось: неужели это конец? Страшно уходить из жизни, когда тебе немногим больше двадцати лет и впереди могло бы быть еще много такого, чего ты не изведал, не узнал. Жизнь только начиналась, и жизнь уже кончалась.
Так мы и не увиделись, Абрам, салака ты моя дорогая! — тихо сказал Яков.
Ты о чем? — спросил Нечмирев.
Яков промолчал. Он говорил только сам с собой. Все, о чем он сейчас думал, это было только его, личное, никто ничего не должен знать. Никто, даже друг. Нельзя рассказать, как страшна смерть, нельзя показать, как холодно и тоскливо на душе. Какая нужна сила, чтобы осмыслить: скоро всему конец. Не останется ни чувств, ни желаний, не останется ничего, даже памяти о человеке. Хорошо умереть в бою, на глазах у товарищей. Чтобы все видели: жил хорошо и умер хорошо… А вот так…
Понимаешь, Вася, хоть бы кто-нибудь видел, кто-нибудь знал… Легче было бы.
Нечмирев вздрогнул, повернулся к товарищу.
Ты это что, Яша? — спросил он. — А фрицы? Они ведь будут видеть! Наши и так знают, что мы не станем трусить, трястись, как студень на блюде. А вот фрицы, миллион чертей, пусть смотрят. Это главное, Яша.
Главное?
А как же! Я вот думаю так: мне, Яша, памятника не надо. Не обязательно это. Скажут обо мне: славный был парень Вася, настоящий парень был, наш человек. И довольно. Скажут так — значит, правильно я жил. Хорошо. Может, вечерком соберется братва в землянке. Костя Панарин придет, нальет всем по сто граммов, смахнет слезу. «Ну, скажет, за Васю, миллион чертей! Помянем». Будь спокоен, Яша, по второй — за тебя. Потому что и ты правильно жил, и ты — настоящий человек. — Нечмирев с минуту помолчал и вздохнул. — А Костя Панарин обязательно слезу смахнет… Душа, а не механик… Как-то сидим с ним в щели, фрицы звездным налетом аэродром бомбят. Кутерьма! Рядом с Костей моторист пристроился, Ваня Галкин. Упадет бомба рядом — Ваня, как червь, головой в землю лезет и дрожит, будто лихорадка его наизнанку выворачивает. Я спрашиваю: «Эй, ты, Иван — львиное сердце, перед механиком не стыдно трястись тебе, как медузе на ветру»? А Костя — толк меня в плечо, шепчет: «Командир, не надо смеяться. Ваня вчера письмо получил от жены, мальчонку родила. Вот и страшно ему… Не за себя, а за мальчонку страшно. Не дай бог что, сам понимаешь, командир, сиротой сынишка останется…» И знаешь что, Яша, смотрю, Костя незаметно моториста своим телом прикрывает. Щель мелкая, Костина спина наружу высовывается, а он… Эх, Костя, Костя, ходишь ты сейчас вокруг стоянки, к небу прислушиваешься. Больно тебе, Костя, душа ты моя…
Нечмирев снова тяжело вздохнул, плотнее придвинулся к Якову. Ему показалось, что тот вздрагивает, едва сдерживая слезы. И дышит трудно и часто, свесив на грудь голову, вот так же, как тогда, когда узнал о гибели брата. «Что сказать Яше, чтобы легче ему стало, чтобы тоска не давила его? — подумал Василий. — Как поддержать человека? Самому ведь несладко!»