1937 год. Война, эвакуация, встреча
1937 год не обошел и нашу семью. Однажды ночью я проснулась от резкого звонка в дверь, взволнованная мама металась по комнате, пряча на груди ломбардные квитанции. В коридоре раздались тяжелые шаги, и в комнате появились какие-то незнакомые мужчины. Наша собака Джой разрывалась от лая, брат держал ее за ошейник. Папа быстро оделся и пошел куда-то среди ночи с этими мужчинами, брат с собакой побежал за ними.
На улице стоял фургон, папу посадили туда, и фургон тронулся. Джой вырвался из рук брата и с лаем кинулся за машиной. Его еле-еле вернули домой. Через несколько дней папу выпустили, и он вернулся. Я, маленькая, тогда не понимала, что это было и какие это были годы, — годы, в которые почти все наши знакомые были либо высланы, либо арестованы.
К великому сожалению, этот эпизод имел свое печальное продолжение. Папа пережил почти всю блокаду в Ленинграде, но в 1942 году его вызвали в милицию и предложили покинуть город. За что? За то, что в паспорте, в графе «национальность» стояло — немец. Так он оказался в ссылке. Папа, как и моя бабушка, был коренным петербуржцем, всю жизнь прожил на Таврической улице, работал честно, воспитывал двоих детей, меня и брата. А моим родителям в 24 часа предложили покинуть Ленинград. Я была эвакуирована с хореографическим училищем в самом начале войны, а то бы все это коснулось и меня.
Я очень хорошо помню 22 июня 1941 года. Был яркий солнечный день, родители собирались прокатить меня на пароходе до Петродворца. Отец пошел за газетой на угол, а мы с мамой были почти готовы. Вдруг вошел папа, бледный, с трясущимися губами, и сказал, что объявлена война. Я смотрела на родителей, ничего не понимая, для меня, ребенка, слово «война» означало что-то страшное, но не очень понятное. Мама начала говорить о брате, который служил в армии, о бабушке, которая жила в Каунасе, я смотрела на нее и не могла понять тогда ее слез и отчаяния. Только через много лет я поняла ее волнение и слезы, ведь мы так больше и не увидели ни бабушку, мамину маму, — она погибла в оккупации, — ни брата, который в 1941 году погиб на фронте под Гомелем. Вечером собрались всей семьей. Взрослые что-то обсуждали, а я сидела на подоконнике, и каждый пролетающий самолет вызывал у меня страх, мурашки ползли, против моей воли, от затылка до пяток.
И вот уже 3 июля всех нас, учащихся хореографического училища, отправляют в эвакуацию. Солнечный день, провожающие родители; ни они, ни мы не могли предположить, что наша разлука продлится так долго. Даже вещей зимних нам с собой не дали. Ехали мы под Кострому, где нас расположили в Доме отдыха имени 15-летия ВЛКСМ. Но уже в октябре над Волгой появились какие-то страшные серые самолеты. Нас срочно собрали и отправили на пароходе, перекрашенном под цвет воды — в серый, дальше по Волге до реки Белой, затем по Каме, под город Пермь.
Наше путешествие длилось две недели. День за днем мимо проплывали города, небольшие стоянки, и снова темно-серый пароход шел дальше. На этом пароходе мы были пассажирами 3-го класса и спали по два человека на полке, это было особенно неудобно на верхнем месте. Кормили нас прилично, но так как посуды не было, то каждый получал еду в свою кружку, у кого какая была. На мою беду, мама дала мне маленькую кружечку для чистки зубов, не предполагая, что из этого получится. А получилось вот что. Каждый приходил к раздаче со своей кружкой за супом и вторым, но в мою-то кружечку помещалось от силы три столовые ложки супа и столько же второго, поэтому я, съев эти несколько ложек, подходила с кружечкой еще и еще. Моя кружка так примелькалась, что на меня стали сердиться, считая, что я слишком много раз подхожу за едой и злоупотребляю малым размером кружки. Все это было для меня мучением, в результате почти все 14 суток я была голодная и, когда мы прибыли на место, с радостью прибежала чуть ли не первая в столовую, где законно съела свою тарелку супа. Вероятно, моя подсознательная любовь к большим чашкам и кружкам происходит из тех детских впечатлений.