Поэт ни в коей мере не настаивал на том, что подобный творческий курс является единственно правильным и возможным, но лишь отстаивал авторское право и свободу писать подобным образом.
Естественно, художественного произведения, которое удовлетворило бы всех, не могло существовать в принципе, тем более что на пути у каждого, чьё имя не успело ещё обрести профессиональную известность, встречалось намного больше недоброжелателей, чем сторонников. Но успех или известность не стояли во главе угла: поэт пытался донести свои взгляды и убеждения, при этом отстаивая право и на самодостаточность творческого акта. Впрочем, даже сдержанной личности иногда становилось обидно и больно от неоправданных обвинений.
В своё время Вольтер отмечал, что не знает ничего более гнусного, чем литературная сволочь. Воистину, как среди цеховых поэтов, объединявшихся в кланы и междусобойчики, где похвала и брань бывали чаще обусловлены не какими-либо объективными причинами, но принципами своячества и чуждости, так и среди так называемых профессиональных критиков, неотрывно связанных с политикой и мыслящих в пределах искусственно привитых стандартов, находилось немало тех, кто скорее был бы готов сожрать литературного младенца с потрохами, нежели поддержать его первые неровные шаги.
И вот однажды, возвратившись в свою поэтскую берлогу в самом скверном расположении духа, поэт окуклился, завернувшись в одеяло, заваленное тетрадями и черновыми набросками его экспериментальной поэзии, объединявшей в себе красивые и необычные образы из снов, манящие и вдохновляющие, с атипичным взглядом на мир и способом изъяснения, присущими молодому поэту. Не позиционирующий себя чьим-либо врагом или бунтарём, не желающий против кого-то протестовать, кого-то ниспровергать или превзойти, не задумывающийся о том, кого и в чём он лучше или хуже, не ставящий цели и задачи кому-то что-то доказывать или внушать, он просто делился той красотой, которую хранил в своём сердце и воображении, со всеми, кому она была столь же близка, как и ему, полагая, что искусство не обязательно должно отображать именно то, что видят глаза и вмещает бытовая логика, но вольно передавать то, что ощущается душой и стоит над опьяняющим дурманом рутинности. Но недалёкие умы, чьего абстрактного мышления явно не хватало для занятия поэзией, воспринимали его как сумасшедшего или наркомана, обвиняя произведения, не подходившие для широких масс по причине слишком высокой своеобразности, в бессодержательности, бесполезности и вредности. Но даже глухое сердце могло, по меньшей мере, ощутить если не вложенный в них смысл (когда таковой имелся), то, во всяком случае, уловить вложенные в них чувства и настроения, отметив у молодого поэта наличие определённых способностей.
Высокомерные и насмешливые, они позабыли, что язык притч и аллегорий, поэзия символов и метафор, сновидческие образы и способы их трактовки встречались ещё в Священном Писании, не говоря уже многочисленных памятниках мировой культуры.
Тем не менее обвинения в бумагомарательстве и стихоблудстве были слишком обидными, поэтому, прихватив бутылочку вина, электрический фонарик, пару галет и кое-что из сочинений Павича, Борхеса, Маркеса, Воннегута, Ионеско, Эко и Кафки, - поэт укутался в своём одеяле до состояния кокона и замер. Казалось, что долгое время ничего не происходит, не считая мелькавшего время от времени света фонарика, просвечивающего из-под одеяла, а также хруста от галет и перелистывания страниц. Но поэт был не из тех людей, что могут унывать подолгу: вскоре он был поглощён процессом настолько, что, забывшись, потерял счёт часам. Столь же незаметно, сколь и неотвратимо, к мечтателю подкрался сон. И, надо полагать, именно в этот миг внутри кокона началась настоящая метаморфоза.
Выбравшись из своего кокона, инверсионист не сразу ощутил отличия. Возможно, виной тому был постметаморфический стресс, хорошо знакомый практически каждому состоявшемуся поэту. А может быть, сказывалось банальное похмелье, хотя вино и не было особенно крепким. Как бы то ни было, поэт зевнул и, потянувшись, неожиданно для себя расправил крылья, напоминавшие по виду и форме тетрадные листы, исписанные стихами. Взмахнув страницами, поэт подскочил от радости и, выбежав, как есть, на балкон, взмыл в небо: книжный червь, превратившийся в книжную бабочку. Ему хотелось лететь и любоваться живописными пейзажами, испытывать радость самому и дарить её остальным. Но многие реагировали совсем не так, как это хотелось бы поэту. Кто-то выпивал в кругу собутыльников и, устремляя взоры заплывших глаз вверх, начинал ворчать: «Разлетались тут, житья от вас нет! Образованщина, млять!». Кто-то выбивал пыль из ковра и был увлечён этим больше, чем чужим полётом. Кто-то отвлекался в суете от привычных дел, и, испытав шок, оказывался просто выбит из колеи, за чем, как правило, следовали аварии на дороге и прочие нехорошие последствия. Кто-то бросался с земли камнями, которые падали, не долетев до тела, но всё-таки ранили морально. Кто-то выскакивал на балкон с ружьём и начинал пальбу.