— Ты умно рассудила, право умно! — похвалил меня мой благородный Юбер и через три дня собрался в дорогу.
— Да хранит тебя господь, Нази!
— Счастливый путь, Берту, — я звала его Берту, а он меня Нази.
Итак, он уехал и никогда уже к нам не возвратился, никогда.
Прошло около года с его отъезда, как однажды утром меня потребовали к мэру, который хотел о чем‑то со мной переговорить. Я тут же надела мою юбку в разводах, самый лучший праздничный чепец и поспешила в город, к господину Эндили — нашему синдику. Он и теперь еще жив и занимает тот же пост.
— Ваш сожитель — мерзавец, подлец, негодяй, — крикнул он, как только я вошла, — его убили!
— Убили! — пробормотала я, чувствуя, что сама близка к смерти. — Убили! И за что же, боже милосердный?
— Этот преступник изменил закону, он осмелился взять ружье и стрелять в солдат принца — президента. Уезжайте отсюда и постарайтесь найти себе лучшего мужа, чем этот лоботряс. Утешьтесь: он был полным ничтожеством, гулякой, бабником и мог бы еще хуже кончить. Рано или поздно, здесь или в другом месте, ему все равно не миновать бы гильотины. Потеряв его, можете мне поверить, вы очень немного потеряли!
Так посмел говорить со мной этот злой мэр, который, однако, слывет добрым католиком…
Пастушка смолкла, с трудом переведя дыхание, подняла глаза, освещенные сиянием вечернего солнца, и жадно устремила свой взор туда, ввысь, где, смутно белея в пурпуре и голубизне небес, плыло принявшее причудливые очертания облако. Отдавшись своим мечтам, она не отрываясь смотрела на это расплывчатое, тусклое видение, в котором, быть может, признала душу своего Гарелу. Вскоре, ослепленная солнечным светом, женщина поникла головой, и лицо ее, которое на миг преобразилось от озарившей его необъяснимой надежды, приняло свое обычное тупое выражение. Рассеянным взглядом смотрела она на овец, которые щипали траву и прыгали вокруг почтенного одинокого бука, гордо возвышавшегося посреди пастбища, и, растерянная, боязливая, жалкая, продолжала:
— В тот вечер, когда я узнала о своем несчастье, солнце так же ярко светило, как сегодня, я это ясно помню.
— Бедные крошки! — воскликнула я, вернувшись домой и еще с порога увидев обоих малюток, которые лежали в одной колыбели, улыбаясь небу. Их стерег наш верный пес Фару, который издох семь — восемь лет назад. — Бедные мои крошки, у вас больше нет отца, он на небе, и вы встретитесь с ним только в день воскресения мертвых.
Ах, сударь вы мой, если б вы знали, каким тяжким трудом приходится одинокой матери с двумя малютками зарабатывать им и себе хлеб насущный! Не раз тянуло меня броситься в реку, но я была доброй христианкой, и так же честна и разумна, как сейчас, и не хотела оставить сироток на произвол судьбы. Я исполнила свой долг, нежно заботясь о них. Они ни в чем не терпели недостатка. Милостью всевышнего я всегда собирала достаточно проса и пшеницы, чтобы они были сыты, а когда детишки подросли и научились держать в руках хворостину, они помогали мне пасти гусей и индюшек и увеличивать наши жалкие доходы. О мои ненаглядные! Они были так же трудолюбивы, как в прошлом их отец, и чем становились взрослее, тем больше облегчали мне жизнь. Когда же моей старшенькой, Мартине, исполнилось двадцать два года, а сын был на одиннадцать месяцев младше, мы наконец совсем выбились из нужды. О — ох! И тут все изменилось! Сыну пришлось тянуть жребий, и бедняга попал в солдаты. Он был сыном вдовы, единственным кормильцем в семье, его не имели права у меня взять! Но его взяли, сказав, что у меня нет никакой бумажки о смерти моего мужа. Это случилось в самом начале прошлого года, за восемь — десять месяцев до войны. Боже мой, боже мой, душа моя обливается кровью, когда я об этом думаю!.. Однажды он встал чуть свет и ушел, прости меня Господи, как ушел его отец, туда…
Испуганная, теряющаяся в догадках, пастушка опять смолкла и простерла свои исхудалые руки к северу.
— Скажите мне, сударь, скажите, знаете ли вы эти страшные города? — спросила она, пожираемая непреодолимым любопытством.
— Париж?
— Да, Париж!.. И Седан?
Не скрою, что я был испуган ее бессмысленными жестами и невольно вздрогнул, когда она надтреснутым голосом столетней старухи снова приступила к своему рассказу:
— В то время как мой дорогой Паком сражался и страдал в армии, наша жизнь здесь, в Керси, была тоже сплошной мукой: грозная болезнь надвигалась на нас. Нигде и никогда еще не бывало такого бедствия. Ах, сударь мой, это была чума! Человек горел, как в огне, опухал, сплошь покрывался язвами, становился синим, потом весь чернел, и наступал конец. Душа отлетала к богу. Менее, чем в неделю, тысячи людей погибли в Комб — Белле, Апаритах, Киль д'Омбьере и в других деревнях и местечках, несмотря на то, что священники в сопровождении своих прихожан дни и ночи ходили с крестом и хоругвью, распевая молитвы, чтобы умилостивить господа бога. Ожидая с минуты на минуту прихода неумолимой гостьи, которая несла за собой еще большие беды, чем пожар и наводнение, наши крестьяне отрезали все дороги в Сент — Эрсиль — ле — Шевр. Они вооружились мушкетами и косами и преградили всякий доступ в деревню, боясь, чтобы кто‑нибудь не занес к нам страшную болезнь, опустошившую всю округу.