Владимир Иванович не верил, во-первых, в то, что руководство института могло признать факт существования пришельца, а во-вторых, в то, что руководство с этим фактом смирилось. Мгасапетов был лицом официальным, но мягкотелым, и в угоду вкусам своих подчиненных он мог кое-что исказить и кое о чем умолчать. Кроме того, проморгав чуждое существо у себя в группе, Мгасапетов проявил административную близорукость и автоматически должен был потерять доверие инстанций, что, конечно, не могло не отразиться на полноте информации, которой Мгасапетов располагал. Но если Гамлет Варапетович ничего не исказил и ни о чем не умолчал, если он по-прежнему имеет доступ к каналам, если Ученый совет действительно капитулировал перед чуждым разумом — тогда картина мира нуждалась в коренных переменах. Вот почему Владимир Иванович тоскливо недоумевал.
Конечно, не исключена была возможность грандиозного розыгрыша — из тех, которые над ним частенько учиняли. Владимир Иванович готов был поверить в эту возможность и даже почувствовал бы облегчение. Его было трудно обидеть. Когда над ним насмехались, он становился хмурым, но лишь оттого, что силился найти достойный выход. Когда же насмешки иссякали, Владимир Иванович вновь охотно и дружелюбно откликался на любую реплику своих обидчиков. Поэтому многие считали его покладистым и добрым малым. Но это было не так.
Владимир Иванович не был ни добр, ни покладист. Он был упрям и злопамятен, как носорог. Но в отличие от названного животного Фомин был терпелив. Он постоянно делал скидки и поправки на окружающих людей: на их остроумие, нахальство, талант.
В своем отделе Фомин работал над пересчетом зарубежных трюизмов. И никогда он не брался за пересчет, если заранее не знал, корректен трюизм или нет. Бывало, Ахябьев смеха ради подсовывал ему сомнительные исходные (к примеру, «Снижение кошачьей смертности среди певчих птиц Монпарнаса»), где подтверждение и опровержение трюизма были в равной мере ошибочны. Фомин неуклонно эти данные отбраковывал, не давая никаких объяснений и полагаясь исключительно на свой нравственный инстинкт.
Своей работой Фомин наслаждался. Особенно нравилось ему соблюдать всевозможные графики, регламенты, предписания и установки. На регулярную связь с «Негой-15» он выходил как на свидание с несовершеннолетней: взволнованный и в то же время собранный, прекрасно помнящий, что он себе может позволить и чего не может. Он тщательно причесывался, застегивал верхнюю пуговицу рубашки, проводил ладонью по щекам, проверяя побритость, и только после этого, откашлявшись, набирал заветный номер. «Але, — говорил он чуть сипловатым голосом. — Фомин на проводе. С вами можно?..» И машина с радостью отвечала ему: «Душка Фомин, я ждала этого целые сутки».
Вообще человеческий элемент в системе института нравился Фомину значительно меньше. От человеческого элемента постоянно исходила низменная эманация расхлябанности и побочных страстей. Люди путали Фомина, сбивали его с толку юмором, он же отвечал им терпением. Что делать: человеческий элемент постоянно требовал поправки на личность. Перфораторщица, перевравшая знаки, была, разумеется, личностью: ей мешал сосредоточиться непредвиденный прыщ на носу. Оператор, нахально перекинувший заказ Фомина на завтра, тоже был личностью и тоже требовал на себя поправки: он боялся опоздать на футбол. Мгасапетов был помешан на деликатности, Ахябьев на юморе, Путукнуктин был просто незрел. Из всех сотрудников ИКСа одна только Линочка не нуждалась в поправке на личность: она не была ни умна, ни остроумна, говорила все, что думала, а когда умолкала — моментально переставала думать вообще.
Линочка, двадцати двух лет, секретарь-машинистка отдела общего счета Института конкретного счета (ИКС), была низенькая, толстенькая, темноволосая, густобровая, чуть-чуть усатая девушка с ярко-синими глазами.
При всех остальных своих добродетелях Линочка работала в головном отделе, была в курсе всех институтских дел и нуждалась единственно в терпеливом слушателе, а Фомин любил слушать и умел терпеть. Временами он даже подумывал, не закрепить ли за собой право доступа к этому источнику информации пожизненно, тем более что сердце Линочки в определенном смысле было свободно, но Линочка в присутствии Фомина говорила не переставая и не оставляла ему времени для произнесения решающих слов.