Я мысленно прикинул предполагаемую программу действий Конрада Д. Коркина — в том случае, если Фарафонову удастся его подтолкнуть. А почему, собственно, нет?
Я настолько увлекся розыгрышем этой партии, что совсем забыл о Фарафонове. Более того: я сам уже мыслил себя Фарафоновым и в нужный момент, когда мой воображаемый противник начинал сопротивляться и медлить, я подталкивал его осторожным, но мощным волевым импульсом. Между тем Фарафонов курил и смотрел на меня с тихой доброй отеческой усмешкой. Уловив наконец его взгляд, я встряхнул головой и изобразил на лице напряженное любопытство.
— Естественно, такой крутой перелом не мог не сказаться на психике Фарафонова, — продолжал Юрий Андреевич, сделав вид, что ничего не заметил. — Два года Фарафонов жил анахоретом, часами просиживая на подоконнике своей комнаты в районе старого Арбата, и тихая старушка, у которой он эту комнату снимал, начала подумывать, что ее квартирант тронулся. Действительно, Фарафонов стал ловить себя на том, что он разговаривает сам с собой и, глядя вниз, на улицу, злобно и беспричинно смеется. Все чаще его подмывало заставить нетерпеливого таксиста совершить двойной обгон, а маляра — вылить краску на голову прохожим. Фарафонов утешал себя мыслью, что может устроить такую уличную пробку, что за неделю не развести. Машины под его окном выписывали опасные зигзаги, а продавец в овощном ларьке то и дело брал из ящика увесистую свеклу и подкидывал ее одной рукой с таким видом, как будто собирается запустить ею в витрину напротив. С огромным трудом Фарафонову удавалось удержаться от искушения, и, чтобы добиться разрядки и не натворить бед, он разрешил себе невинные шалости над ближними, чего раньше не допускал: все клиенты его до сих пор были случайными прохожими и заведомо незнакомыми людьми. Даже болонку в окне противоположного дома Фарафонов до сих пор не трогал, хотя она маячила за стеклом с утра до позднего вечера и с барственным недоумением наблюдала за уличными животными, которые под окном Фарафонова выделывали немыслимые номера. Фарафонов не хотел возбуждать подозрения, но за два года в душе его накопилось целое море неутоленных страстей — далеко не всегда высоких и чистых. И вот однокурсники его стали один за другим совершать странные, необъяснимые поступки. Симпатичная юристочка, которая в свое время была Фарафонову небезразлична, в середине лекции вдруг нарисовала себе чернилами усы и, вспрыгнув на стол, звонко крикнула: «За мной, драгуны!» (Кстати, эта шутка оказалась наименее удачной: бедняжке пришлось взять академический отпуск. И опять же кстати: вернувшись из отпуска, эта скромненькая девушка превратилась в разбитную вульгарную особу, одно имя которой заставляло трепетать все младшие курсы. Это служит лишним подтверждением тезиса о психической необратимости поступка — тезиса, который был заявлен мной несколько выше.) Любимца всего курса, элегантного шансонье Мишеньку Амарова, Фарафонов принуждал публично хрюкать, и надобно сказать, что эта безобидная шалость также не прошла бесследно: как-то быстро Мишенька опустился, стал неряшлив, потолстел и в конце концов мрачно, запил. А толстушка Мальцева, знаменитая на весь факультет лентяйка и двоечница, встретив в коридоре доцента Савина, неожиданно кинулась ему на шею и принялась целовать. Удивительно, однако: года три назад я случайно узнал, что эти двое поженились, наплодили детей и живут, как говорится, душа в душу. Много шалостей учинил Фарафонов за последний год учебы, всего и не упомнишь. Он шалил безнаказанно, но, по-видимому, люди рядом с ним, пытаясь установить причину, делали какие-то инстинктивные прикидки, и Фарафонов приобрел репутацию угрюмого насмешника, холодного и циничного гордеца, к тому же еще и карьериста. Вокруг него создалась атмосфера неуверенности и нервозности, и, как следствие этого, человеческий вакуум. Такой дорогой ценой Фарафонов покупал уверенность в себе — взамен безмятежного нахальства, которое им было утрачено. Сама же уверенность нужна была Фарафонову для других, настоящих дел, которые он тогда еще смутно предчувствовал.
Я слушал Юрия Андреевича и с тайным удовлетворением замечал, что возвышенный тон его рассказа вступает во все более явное противоречие с ничтожеством, незначительностью образа действий. Жалкие шалости студенческих лет, лишенные малейшего проблеска фантазии, позволяли мне думать, что без меня Фарафонову действительно не обойтись. Чего-чего, а широты души ему явно недоставало. Я еще я трезво и деловито размышлял, как бы мне пристроить Фарафонова у себя в институте. Совершенно ясно было, что морально Юрий Андреевич еще не созрел: слишком упивался он рассказом о своих мелких подлостях, возводя каждый фактик в ранг значительного явления. Фарафонов нуждался в опеке: выпускать такого человека из виду было бы преступно. Бесконтрольный, он мог оказаться опасным, и направить его способности по хорошему руслу я был просто обязан.