Открыть глаза. Глядеть в сторону. Говорить тихо.
— Дело не в том, какого рода эта женщина. Совсем не в этом. Совсем… — тихо не выходит, почему-то вот не выходит, это проклятое «понимаю» мешает. — В том, что есть предел. Который никто не смеет… не должен переступать.
— Предел есть. И это сватовство — на лигу за ним. Что от этого меняется? Если мы не справимся сейчас, мы рухнем под собственным весом. Собирать осколки будет некому. Сил не хватит ни у кого, ни у готов, ни даже у востока. Они будут рвать друг друга, пока не останется ровное место. Так уже было. Я тебе советовал почитать «Илиаду». Ты прочел? После этой войны пошел обвал. Тьма — по всему побережью — от Египта до Британии. Нас даже завоевать некому, оцени иронию.
— Да все меняется, все!
Они делают. Мы пользуемся. Мы радуемся и пользуемся тем, что они делают. Они — варвары, полудети, полузвери, но кто тогда — теперь — мы?
Глупый спор. Бессмысленный. Так было раньше, и сам же делал, и радовался, что получилось, и гордился похвалой. Рухнет… да оно уже, кажется, рухнуло. Никто не заметил, даже мы сами, и теперь уже поздно хвататься за голову, наверное.
— Я прочел… Не заговаривай мне зубы! — грубо. Впрочем, куда менее грубо, чем поступили с одной женщиной, а, значит, годится. — Тьма — не снаружи, тьма уже здесь. Вот она, тьма, и куда же хуже, чем называть ее светом?! Видеть в ней пользу, выгоду…
— Видеть в ней пользу и выгоду. И делать из нее пользу и выгоду, если иной возможности нет совсем. А если есть, не делать. И называть вещи своими именами.
— Из тьмы можно сделать только тьму.
— Окрестности Тура ты видел…
И что тут сказать? Правда, видел. И от того, что он знал, откуда берутся мятежи и откуда берется людоедство, эти окрестности не выглядели ни на йоту лучше.
Да, все так. И — странное, отвратное ощущение, что мысли вращаются в десятке направлений сразу, и каждая плевать хотела на связность с соседней.
Что ему, собственно, далась именно эта несчастная покалеченная женщина? Мало, что ли, их было? Чем дочь короля Теодериха лучше других жен, дочерей, сестер? Только тем, что — последняя капля в чаше?
В чем вообще дело? В том, что главнокомандующий не прав, или только в том, что он вот так спокойно, удовлетворенно рассказывает о случившемся — а должен бы… что? Тоже табуретами швыряться? Тогда все было бы правильно и как подобает?
А желание согласиться со всем, просить прощения за дерзость, за вспышку — что это, верное решение или слабость?
Мост рассыпался под ногами, и — чувство падения, но вода далеко, слишком далеко… недостижима, остается только бесконечный полет, и кружится голова, слишком сильно.
К счастью, не все табуреты расшвырял; было куда сесть, вновь прикрыть глаза. Не помогло, только хуже стало, а комната плыла, расходилась тенями, становилась полупрозрачной.
Ну, хватит. Вот так уж точно — нельзя, недолжно. Нужно спорить — или признать, что нечего возразить.
Слов не было. Никаких.
Кто-то, да понятно кто, подошел и остановился рядом.
Сказал:
— Я не умею кричать. Извини, — это звучало очень смешно, когда нужно, патриций мог рявкнуть так, что кони шарахались. Наверное, он хотел сказать, что не умеет кричать от себя. — Мне было четырнадцать, когда готы взяли Рому. Это делал Аларих… Король не хотел дурного, ему просто нужна была земля для своих. Он старался. Он предупредил, что не тронет всех, кто укроется в церквях. И не тронул. Он пощадил женщин и детей. Он даже ничего не жег, единственный пожар начался случайно. Если сравнивать, то Город легко отделался. Очень, — он помолчал, позволяя Майориану представить это «очень». — Нам нужно время. Для своих. За ту цену, какая есть. Если бы ты посчитал эту цену добром… я бы очень огорчился.
…и поди теперь избавься от желания уговорить себя, что все это было очередным испытанием. Проверкой. Соблазн уж очень велик.
Майориан поднял голову, внимательно глядя на… все-таки собеседника. Очень хотелось спросить: ну и что ты увидел на сей раз? Я все правильно сделал, да?
Или я ничего не понял, совсем?
— Есть люди, которые чувствуют меру как птица — направление. Но в политике такие — редкость. А многие и не знают, что мера есть. И переступают тот предел, о котором ты только что кричал, слишком часто. А это не только дурно, но и, главным образом, очень опасно, потому что таким людям никто не верит, ни чужие, ни свои, — патриций опять улыбнулся. — Куда надежнее помнить, что предел есть — даже если ты с другой стороны.
— А я, значит, такая вот редкая птица, — и горластая. И дурная. Совсем дурная, наверное. И непонятливая. — Просто помнить? И переступать, когда вздумается? И считать, что помнить достаточно?
— Да… просто. Сейчас везиготам одним нас не дожать — мы хорошо нашумели и под Нарбоном, и под Толосой. Они и пробовать не станут, силы не те, а Теодерих умеет считать. Но если вандалы вцепятся в побережье — а помешать им в этом мы не можем, нам нечем прикрыть всю береговую линию… Гензерих уже держит острова — от Сицилии до материка пролив разве что курица вброд не перейдет. Мы не сможем защитить все, а пока мы будем пытаться, мы потеряем север. Потом Галлию. А потом… ну, ты и сам знаешь. А теперь из Африки снова пойдет хлеб. Гензерих пришлет Хунериха в Италию, заложником. Он затребует кого-то с нашей стороны. Я, наверное, пошлю к нему своего старшего сына, заберу у гуннов и пошлю. Просто, чтобы все спали спокойнее. И на юге будет мир. Надолго. Лет на десять, по меньшей мере.
Вот с этого и надо было бы начинать; нет, не надо — если уж с этого начинать, значит, Майориан не просто дурная, а исключительно дурная птица. Курица та самая. Потому что первым делом он должен, обязан был спросить: что мы купили этой ценой? Что на другой чаше весов? Себя спросить, не собеседника. Найти ответ… да что его искать-то? Он с самого начала прекрасно знал, что случится, останься союз в силе. Знал.
Найти ответ — и только тогда орать. Точнее, орать смысла уже нет. Разве что от понимания: вот так было и будет всегда, иначе быть не может, как бы тебе ни хотелось. Одна несчастная женщина — или сотня, тысяча таких же, но уже на твоей земле, на улицах Города. Орать от бессилия, от невозможности сделать так, чтобы подобного и вовсе не случалось, ни с кем и никогда; но это не выход, не способ, да и попросту неприлично.
Значит, нужно перестать умножать беспорядок и приниматься за дело. Без лишних воплей. Как хозяин улья. Делать дело… и помнить, где зло, где добро, и где граница между ними. И не называть одно другим. Никогда.
Как до сих пор и было. Просто раньше в одной глупой наивной голове какие-то мысли просто не встречались друг с другом, видимо от большого простора. Как легко и приятно было верить, что ты просто несешь порядок. Добро. Справедливость. Без цены. Без условий. Не за чей-то счет. Оставляя эти расчеты на консула.
Н-да, как-то некрасиво вышло. И мебель жалко.
— Прости. — Встать, отсалютовать, склонить голову. — Я был не прав. Но я понял, правда.
— Ты не понял, — опять улыбнулся хозяин улья, — ты был прав.
451 год от Р.Х. 11 июня, между Арелатом и Аврелией
От Арелата до Аврелии — без малого пять сотен миль, добрых две недели пути для войска. Легионы былых времен, размышляет Майориан, могли бы преодолеть это расстояние… опять получается — за две недели. Добропорядочного легионера можно было навьючить, как мула. Нынешних — Майориан оглядывается на пылящих по дороге ауксилариев, — еще пойди заставь носить доспех. Тяжело им, видите ли.
Впрочем, сейчас помогли бы разве что таларии Меркурия. Каждому по паре, лошадям — двойной комплект. При помощи крылатых сандалий, определенно, можно было прийти вовремя. Даже опередить Аттилу. А если считать без талариев, так похоже на то, что гуннам хватит времени на то, чтобы взять город, и не только взять, но и укрепить; уже не вышибешь.
Мы должны успеть, сказал командующий — значит, марши от рассвета до заката, и еще пару часов по ночной прохладе; мы должны успеть — значит, идти ровно с той скоростью, чтобы к Аврелии вышло готовое к бою войско, а не приползли полудохлые улитки; мы должны успеть — и бронзовеют лица, покрываются окалиной пыли и упрямства. Всем известно, что будет, если мы не успеем…