Выбрать главу

Комната плыла перед глазами. Это было естественно — темнота, дым. Это было естественно — с ней плыл весь мир, раз и навсегда потеряв четкость.

Это первый промах. Второй он совершил вчера. Ему следовало оценить отцовское «пока жив». Ему следовало понять, насколько коротким сроком должно быть это «пока».

На этом фоне неправильный выбор дороги казался сущим пустяком. Но, может быть, он ошибается сейчас?

Он встал — медленно и осторожно в качающемся мире. Он восстановил — в сознании и на языке — тщательно — как именно коверкали латынь его старшие друзья в Сербинуме. Вообще-то он помнил это, помнил хорошо, но никому и ничему нельзя доверять, в том числе и своим расчетам и своей памяти.

Он подошел к почтенным купцам и вежливо удивился их речам… ведь сколько он знает, Евгерий находится в Роме, довольно далеко отсюда, он укрылся в церкви и жив.

И узнал, что его собственные новости устарели три дня назад.

Вернулся на свое место, взял кружку, глотнул разведенное водой вино — кислое, слабенькое, но как раз для погоды и для дороги, проснуться, смыть пыль. Понял, что встать сейчас не сможет. Это не вино ударило в голову, нечему там ударять… это не вино. И не обычный дорожный шум гудел сейчас в ушах. Не вино, не солнце, не усталость. И не Евгерий. В конце концов, Евгерию уже девятнадцать, было девятнадцать. В этом возрасте уже можно быть поумнее, правильно? В этом возрасте уже можно знать, что все права, все слова и все законы действуют, только пока их хотят видеть в силе. Это только боги умеют впечатывать свое в мир так, что кружку, что ты ни делай, приходится ставить на стол, а не на воздух…

А у людей, — он сделал еще глоток, — ничто ничего не значит. И не в Евгерии дело. И не в Стилихоне. И не в тех, кого убивают сейчас. И не в тех, кого убьют весной… или даже зимой. Просто того, для чего люди живут вместе, оказывается не существует. Нигде. Даже под крышкой черепа не существует…

Кое-что стало понятнее. И в происходящем, и в книгах, которые он пытался читать. Наверняка он тут не первый. Наверняка это обычное дело. Нужно посидеть еще немного, встать, оседлать коня, доехать до Аримина — он как раз успеет к закату — и лечь спать. А к утру все пройдет. А если не пройдет, то придется дальше вот так — движение за движением, день за днем. Когда-нибудь что-нибудь кончится.

Преподанные теории всплывали в голове одна за другой — у него были хорошие учителя, отец очень старался. Да, он, конечно же, не первый. Город Платона можно было выдумать только от полной безнадежности. От желания раз и навсегда вогнать людей в рамки — и запереть там… чтобы на слова и действия можно было облокотиться, как на стол.

Он встал, заплатил, вышел — пыльный как дорога молодой гот, немножко слишком вежливый и спокойный для своих лет, может, потому что ростом не удался. В конюшне стояли живые и теплые лошади. Он кивнул конюху. Да, конечно, все пройдет.

Потом ехал назад, уже не беспокоясь на счет затора, да и рассосался затор — и слушал, как стук копыт и колес складывается в ритм. Привычный, узнаваемый, вообще-то запретный, рано, не по возрасту… но именно потому и заученный лет с восьми — ми-ни-стер-ве-ту-ли-пу-эр-фа-лер-ни…[17] Ин-гер-ми-ка-ли-це-ам-ар-и-о-рес. Он знал, что на самом деле никакого ритма нет, но на самом деле ничего нет, это мы уже установили, а Постумия пьянее пьяного винограда, и с ней удобнее и веселее.

Уже в сумерках, перед Аримином он почувствовал, что дорога перед ним гудит совсем другим ритмом, другим ходом. Ощутил еще раньше, чем увидел, хотя и видно было тоже издалека. Пятеро, да по два заводных коня на человека. Торопятся. Люди отца. Догадался бы, даже если бы не знал среднего в лицо. Надо же… медленные какие. Может быть, отец утром только спохватился, или это вторая волна, а с первыми он разминулся в Пизауруме…

Думать не хотелось. Ничего не хотелось.

Его тоже заметили — всмотрелись еще на подходе, будто сеть накинули. Крупноячеистую сеть, на другую рыбу. Закинули, не зацепили, и тут же забыли о нем — конь похож, да всадник не тот — и постарше, и в плечах пошире, и других кровей, и едет в противоположную сторону.

Миновали. Можно двигаться дальше. Пусть себе гонят коней, пусть обшаривают все до самой Ромы. Отец с них потом спросит… А не нужно быть разинями. И на глаза полагаться не нужно. Ни на что не нужно. Правильно? Нет в мире людей ничего, на что можно положиться… Не знали? Сами виноваты.

Он остановил коня, повернулся, приподнялся в седле.

— Василий, декурион, здравия тебе! Куда так торопитесь?

Почему? Потому что солнце желтое, а цензор Гай Фламиний построил хорошую дорогу. Потому что Постумия прекрасна, а Платон очень глупый дурак. Потому что отец был неправ.

— Потому что так думаю я. — сказал он вслух. И этого достаточно.

Флавий Гауденций из Дуросторума был начальником конницы. В прежние времена, в старой Роме эта должность делала человека вторым после диктатора. В нынешние она весила куда меньше — и все же достаточно много, чтобы люди, не способные держать себя в руках, на нее не попадали, а, случаем попав, не задерживались.

Он приказал сыну умыться и переодеться с дороги. Он ни слова не сказал Василию, пока сын оставался в пределах слышимости. Он подождал ровно столько, сколько требовалось, чтобы, не торопясь, смыть дорожную пыль и сменить одежду. Он прошел по коридору медленно и тяжело, чтобы его было слышно. А войдя, спокойно спросил:

— Почему ты вернулся?

— Евгерий убит, — ответил мальчик. — Я услышал в Пизауруме, потом проверил.

— Я надеялся, что это не так. Я надеялся, что ты вернулся, потому что передумал. Мне хотелось верить, что ты понял, что произойдет, если моего сына схватят. И что произошло бы, если бы у тебя чудом получилось.

Тяжелый голос, тяжелее шагов, тяжелее камней на дороге. Был бы тяжелее всего на свете — вчера.

— Я подумал, — кивнул мальчик. — Я сразу подумал. Я за этим и ехал. Ты встал бы за нас, а твои союзники, тот же Карпилий, за тебя, потому что если тебя обвинят в измене, они — следующие. Если оставить «ромской партии» выход, если представить их жертвами интриги, они отдадут Олимпия и забудут, как его звали… и можно все прекратить. Быстро.

Мальчик успевает заметить движение, это счастье, что он успевает, потому что их тут двое, всего двое, слуг нет, посторонних нет, врагов нет, угрозы нет, а это не угроза… а дальше он влетает в грохот, всем телом, спиной вперед, в густой, плотный грохот, как вышло один раз, когда он упал с дерева, только там было довольно высоко… а дальше он какое-то время не думает, потому что грохот накрывает его еще раз, и все плывет, но не так, как вчера в Пизауруме, а привычно, по-хорошему… это не мир испортился, это его ударили о стену.

Потом становится тепло. Потом очень больно, тоже по-хорошему.

— Ты… — трясет его за плечи отец, — ты понимаешь, что ты… со своей собственной семьей… ты…

— Да, — отвечает он быстро. — Я — да. Со своей семьей… Я просто не придумал ничего другого, а время кончалось…

Грохот. Удар.

Потом он лежит на своей кровати, а отец сидит рядом.

— Ты даже не представляешь, что ты едва не натворил. Олимпий… было бы дело в одном Олимпии, он бы на любой лестнице сам себе шею свернул. Но там столько людей запачкалось, что думать тошно, а сколько кинется мстить при обратном повороте, а сколько — ломиться в опекуны к Гонорию… Если бы я был один, я бы принял твой совет, да что там, — кривится отец, — я бы сделал это и без твоего совета, потому что ты правильно рассудил — риск кровавой каши лучше верной каши тухлой. Но я теперь не один. Эта мерзкая история не только сволочей подтолкнула… другие тоже стали искать своих. В общем, есть человек, который может попробовать это все собрать, и есть те, кто готов его поддержать. Это если нас в ближайший год не убьют. И если кто-нибудь узнает, что я о таких вещах говорю с двенадцатилетним сыном, я даже думать не хочу, что будет, потому что сумасшедший в заговоре хуже предателя там же.

вернуться

17

«Служитель старого фалерна, мальчик, наполни мне чаши самым горьким». Стихотворение Катулла. На русском известно в переводе Пушкина «Пьяной горечью фалерна // чашу мне наполни, мальчик, // как Постумия велела, // председательница оргий…»