Вот сейчас варвар думает о том, что тут можно позавидовать врагу и другу, который свободен дважды — от необходимости доказывать каждому паршивому царьку паршивого клочка земли в том, что удача не оставила царя царей, и от необходимости идти вперед, завоевывая все новые и новые владения для силы, которой служит.
Волен отступить, заморочить голову союзникам, уйти… Волен сам выбирать себе поле боя и врага, а не принужден любой ценой добиваться смерти того, кого требует сила, требует в диком страхе: она тоже знает страх, еще какой, людям такой неведом.
— Хорошо.
— Но уходить тебе придется быстро… и убедительно.
— Так и будет, — короткий кивок.
Старший смотрит на племянника своего старого друга и некогда тоже друга…
— Ты очень быстро пришел. Ждал?
Младший прикрывает глаза. На всякий случай.
— Нет. Знал.
— Что будет, когда мы уйдем?
— Пока я жив, пока ты жив, будет война. А здесь — самого худшего уже не произойдет.
— Брось ее. Тогда тебе не нужно будет умирать, — говорит старший.
— Все умирают, — равнодушно отвечает варвар. — А про рождение для жизни вечной я слыхал.
— Все умирают. Но ты — очень скоро. Я не могу каждый год позволять себе такое, — пояснил старший. — Я старался маневрировать, мне нужно откуда-то брать наемников, мне нужно кем-то пугать готов — и пока ты висишь на их границах, наши восточные братья молятся, чтобы мы стояли, а не ищут способа нас взять… Но каждый год — это много. У меня все развалится.
Младший только дергает скулой. У него тоже — держава, которой еще нет и полусотни лет, которая может стоять только пока воюет, которую объединяет — плохонько, еле-еле, — война, война и сила, от которой ему предлагают отказаться ради невесть чего. У него союзы, половина из которых не прочнее сухого камыша, а другая половина требует крови, добычи, победы, славы — и никто не хочет смотреть даже на год вперед: накорми нас вражьим мясом сейчас или провались, уйди с глаз долой. У него держава-младенец, которого поят кровью, а не молоком.
Все это должно стоять. А если двум державам не поместиться на одной земле, посмотрим, чья возьмет. Собеседник готов лечь в основание своей — так отчего же он считает, что Аттила, царь царей, слабее, хуже, трусливее?
— Моя без меня, может быть, и проживет, — отвечает на невысказанные слова собеседник. — Твоя без тебя развалится за два-три года.
— Если я сделаю по-твоему, через два-три года ты и будешь праздновать победу.
— Шесть лет назад ты отменно держал всех без всяких гостей.
— Все меняется. Хватит об этом. Мне пора вернуться.
— Некоторые вещи не меняются совсем… Переживи эту ночь, сделай мне одолжение. И все-таки подумай.
— Переживу, — щурится гунн. — Ничего так не желаю, как пережить ее, спасибо тому сосунку.
— Слушай, — вдруг спрашивает старший, — тебе что, тоже предсказали, что меня сегодня убьют?
— Нет. Мне предсказали, что один из ваших будет убит. И мне сказали, кто это должен быть.
— Ладно. Тогда не важно… — хотелось бы мне знать, чем я умудрился так обидеть эту бестелесную особу. Не может же быть, что я первый, кто ей отказал. — А чем это заклятие настолько хуже твоего нынешнего… положения?
— Всем, — удивляется младший. — Я живу, — он наклоняется, срывает травинку, растирает ее между пальцами. — У меня много сыновей, будет еще больше. Я дышу, я ем, я побеждаю — или проигрываю, — усмешка, — бывает и такое. Я однажды стану совсем свободным. Я не хочу до конца мира быть ни живым, ни мертвым… Почему ты спросил?
— Подумал, что мог бы, наверное. Если бы не просто так, из-за чьей-то дурацкой затеи, а для чего-то…
Варвар долго, долго смотрит на ромея. Очень долго. Пытается найти ответ — тот и впрямь понимает, что говорит, или просто заплетает языком хитрые узлы? Для чего-то? Для того, чтобы Бездна и Тьма, и Небытие каждую ночь выпускали тебя из закатных сумерек, из ничего, давали подобие плоти и приказывали только одно: сражаться? Кажется, понимает. Но… он ромей, он никогда не был свободен. Может быть, он даже забыл, что значит хотеть быть свободным.
«Он не знает», — доходит вдруг до младшего. — «Он просто не знает, что он сам такое, что он уже такое…». Сказать? Не сказать?
— Не скажешь, так я скажу, — подает голос проклятый служитель Распятого.
— Что? — старшему интересно, какие секреты могут быть у этих двоих. Вот у этих. Взаимные…
— Он тебе объяснит, — радуется возможности не продолжать младший. — Мне пора. Встретимся… когда-нибудь.
— Свисти! — улыбается старший.
Посланец Господа делает шаг вперед, отгораживая одного от другого, фигура наливается светом, ярким, достаточно ярким для того, чтобы не видеть через сияние, как, уже за гранью темноты, глаза младшего вновь наливаются мраком. Черное-в-черном.
— Я очень надеюсь, — тихо говорит старший, — что оно его не убьет.
— Убьет, если он не отречется и не примет спасение, — печально отвечает апостол. — И пленит уже навсегда. Но не сегодня.
— Не могу понять. Руга, дядя его, справлялся без этого. Да и сам он — тоже. А теперь он боится, хотя чего тут бояться…
— Если ты поймешь, тебе легче станет? — сердито спрашивает апостол.
— Да, — поднял брови человек. — Конечно.
Апостол удивлен, очень удивлен. Кто здесь, спрашивается, Неверующий? Ведь пытался уже показать, что такое быть одержимым Дьяволом. Показал, вроде бы дошло? Нет, не дошло. Правда, интерес такого рода апостол не считает ни грехом, ни праздным любопытством. Это полезно — видеть, понимать, бояться.
— Сколько нужно времени, чтобы воззвать к Господу? — это не загадка, просто вопрос.
— Полагаю, нисколько… — собеседник опять удивился. — В крайнем случае, самой мысли достаточно.
— Ну вот на то время, что нужно для мысли, придется встать лицом к лицу с Сатаной во всей мощи и сразиться с ним. А Сатана-то в нем самом, понимаешь? Страшно. Им всегда страшно.
— А что теряешь в случае проигрыша? — там, за спиной бородатого, тени уже сомкнулись, девушка сегодня больше не выйдет, свисти не свисти… Ну хоть необратимых поступков этой ночью не совершит. И завтра тоже.
— А что ты такое мог потерять, что помянул чохом все на свете? — смеется апостол.
Да… замечательная была сцена, до сих пор вспоминать стыдно.
— Но это было как раз то, что он сам отдал.
— Отдавать многие не боятся. Такие — особенно. Считают, это так, что-то лишнее. Подумаешь, душа, ерунда какая-то… все равно же — живет, — апостол оглянулся через плечо, словно сплюнуть хотел. — Детей плодит, побеждает. А в случае проигрыша теряешь последнее — волю.
Тогда понятно, чего испугался: если цена проигрыша — то, что чужое в тебе станет уже не соперником, а хозяином, действительно, трижды задумаешься.
— Нам, наверное, пора…
— И давно уж пора, — кивнул посланник.
— Я действительно очень вам благодарен, — и опять земля слегка плывет под ногами. — Могу ли я чем-нибудь помочь?
Вот так апостола не удивляли давным-давно. Тех, кто взывал о помощи, было в избытке. Тех, кто сам предлагал службу — по пальцам пересчитать. Да и то до сих пор просили — вразумить, направить на благое дело, на путь служения Господу. А вот помочь… редкостный все-таки наглец!
— Защищай свою землю, не позволяй осквернять святыни, тем и поможешь, — подумав, сказал посланник.
Редкостный наглец кивнул несколько недоуменно — как будто он последние тридцать лет занимался чем-то иным… во всяком случае, в отношении первой части.
— А что он так не хотел мне говорить?
— То, — неожиданно сердито рявкнул апостол, — что превратил ты себя, чадо, в такое, чему и названья нет, зато многим кажется, что ты не лучше твоего приятеля!
Теперь споткнулся уже человек… это в каком смысле не лучше? Если в прямом, то и правда не лучше — у него государство, у меня государство — и представляю себе, что бы я делал на его месте, поскольку я и на своем-то хорош… но название этому как раз есть, хотя и не очень вежливое. Значит, будем уточнять.