Выбрать главу

Со временем Оливер обзавелся привычкой оставлять свой набор на траве и ложиться рядом, у вымощенной плиткой кромки бассейна; это у него называлось «рай» – сокращенное от «это просто рай какой-то». После обеда он часто говорил: «Ну, я – в рай». И добавлял – в качестве шутки, понятной только латинистам, – чтобы apriсate, позагорать.

Он часами варился в лосьоне для загара, лежа всегда на одном и том же месте у бассейна, а мы подтрунивали над ним.

– Ну что, долго сегодня был в раю? – спрашивала его моя мать.

– Ровно два часа. Но днем планирую продолжить и позагорать подольше.

Отправиться «на границу рая» на его языке означало улечься на спину у самого краешка бассейна, опустив одну ногу в воду, – и все это в наушниках и с соломенной шляпой на лице. Вот же кого в жизни все устраивало! Мне было незнакомо это состояние. Я завидовал ему.

– Оливер, ты спишь? – спрашивал я, когда воздух вокруг бассейна становился невыносимо горячим, а тишина – неподвижной.

Молчание.

Спустя несколько секунд наконец звучал его ответ – едва слышный, словно вздох; ни одна мышца в его теле при этом не шевелилась:

– Спал.

– Извини.

Его нога, опущенная в воду… Я мечтал расцеловать каждый палец на ней. А затем двинуться выше – к щиколоткам и коленям. Сколько раз я таращился на его плавки, пока на лице у него лежала шляпа… Но нет, он никак не мог знать, на что я смотрю.

А бывало так:

– Оливер, ты спишь?

И после продолжительной паузы:

– Нет. Думаю.

– О чем?

Дотрагивается до воды пальцами ноги.

– О трактовке Хайдеггером[17] фрагмента из Гераклита.

А иногда, когда я не играл на гитаре и Оливер не слушал в наушниках музыку, но по обыкновению лежал со шляпой на лице, он говорил:

– Элио?

– Да?

– Что делаешь?

– Читаю.

– Нет, не читаешь.

– Ладно, тогда думаю.

– О чем?

Я умирал от желания сказать правду.

– Это личное, – отвечал я.

– Значит, ты мне не скажешь?

– Значит, не скажу.

– Значит, он не скажет, – задумчиво повторял Оливер, точно объясняя кому-то мое поведение.

Как же я любил, когда он повторял за мной то, что я только что повторил за ним. Эта привычка напоминала мне случайный ласковый жест, который во второй и тем более в третий раз делается уже осознанно. Так Мафальда каждое утро застилала мою кровать: сначала отворачивала край одеяла и верхней простыни на подушки, потом складывала его еще раз – в другую сторону; и еще раз в противоположную – уже когда стелила покрывало – туда-сюда. И я знал, что в этих бесконечных складках она оставляет свои прилежание и терпимость, походившие на покорность, проявляемую в мгновения страсти.

В эти вечера тишина всегда была легкой и ненавязчивой.

– Я ничего не скажу, – говорил я.

– Ну что ж, тогда я посплю еще немного, – отвечал он.

Мое сердце колотилось. Должно быть, он все понял.

Снова абсолютная тишина.

Спустя секунду:

– Все-таки это рай.

И еще около часа я не слышал от него ни слова.

Ничто в жизни я не любил больше, чем сидеть за своим круглым столом и обдумывать музыкальные переложения, пока он лежит на животе и делает пометки на страницах, которые каждое утро забирал в городе у своей переводчицы, синьоры Милани.

– Послушай-ка, – иногда говорил он, вынимая наушники и нарушая тягостную тишину бесконечного знойного утра. – Ты только вслушайся, какая чушь.

И он начинал читать вслух отрывок, который написал – и сам теперь не мог в это поверить – всего несколькими месяцами ранее.

– Ты что-нибудь из этого понял? Я – нет.

– Может, ты понимал, когда писал, – сказал я.

Он ненадолго задумался, как будто взвешивая услышанное.

– Это, пожалуй, самые добрые слова, которые мне говорили за последние месяцы.

Он произнес это так серьезно, словно был ошеломлен своим внезапным открытием и словно мои слова значат для него гораздо больше, чем я думал. Мне стало не по себе; я отвернулся и, наконец, пробормотал единственное, что смог придумать:

– Добрые?

– Да, добрые.

вернуться

17

Мартин Хайдеггер (1889–1976) – немецкий философ, давший новое направление немецкой и общемировой философии, является одним из крупнейших философов XX века.