Несколько раз я пытался ему подражать, но чувствовал себя неловко; так голый человек, вальяжно разгуливающий по раздевалке, пытается выглядеть естественно, но добивается лишь одного – возбуждения от собственной наготы. Я пытался щеголять своим еврейством в городе, однако эта попытка показать свое превосходство была скорее результатом подавляемого стыда, чем высокомерия.
Но он был другим.
Не сказать, что он никогда не задумывался о своем происхождении или о том, каково евреям живется в католической стране, – нет. Иногда мы разговаривали на эту тему часами в те дни, когда остальные обитатели дома разбредались по спальням для дневного сна, а мы оба откладывали работу и просто наслаждались беседой.
Он достаточно долго прожил в Новой Англии и знал это ощущение – ощущение чуждости просто потому, что ты еврей. Но иудаизм никогда не беспокоил его так, как меня; для него он не был причиной постоянного, почти метафизического дисбаланса – с самим собой и с миром. Он не видел в нем никакого мистического, негласного обещания спасительного братства. И, возможно, именно по этой причине не испытывал неудобства от того, что он еврей; не чувствовал бесконечного беспокойства и желания как-нибудь избавиться от своего еврейства – не пытался отковырять его, как дети ковыряют болячки, когда хотят, чтобы те поскорей исчезли.
Он был евреем – и его это устраивало. Так же, как его устраивало собственное тело и то, как он выглядит, как выполняет подачу левой рукой; так же, как его устраивал собственный выбор книг, музыки, кино, друзей. Его не беспокоило, что он потерял свою дорогую перьевую ручку Montblanс: «Куплю новую». Не беспокоила критика.
Он показал моему отцу страницы из своей книги, которыми гордился. Отец похвалил его анализ Гераклита, но в конце отметил, что аргументов недостаточно, что необходимо сперва описать парадоксальное мышление философа, а не просто пересказать и объяснить его учение.
Его устраивали аргументы и парадоксы. И даже необходимость начать сначала его тоже устраивала.
Он пригласил мою молодую тетю на ночную прогулку – gita – на нашей моторной лодке. Тетя отказалась. Его это устраивало. Он предложил снова через несколько дней, снова был отвергнут и снова не придал этому большого значения. Ее это тоже устраивало, и, проведи она с нами еще неделю, уверен, ее устроила бы и прогулка с ним на лодке до рассвета.
Только однажды, в один из первых дней его пребывания, я почувствовал, что этот своенравный, но в то же время неконфликтный, спокойный и невозмутимый как скала двадцатичетырехлетний юноша, подчеркнуто вежливо ко всему безразличный, на самом деле является глубоким, расчетливым и весьма проницательным знатоком человеческих характеров и взаимоотношений. Ни одно его слово или действие не было случайным. Он видел всех насквозь, и в первую очередь потому, что искал в людях черты, которые присутствовали в нем самом – и которые он тщательно скрывал.
(Так, как-то раз моя мать была шокирована, узнав, что он заядлый игрок в покер и по меньшей мере дважды в неделю сбегает по ночам в город «сыграть партейку-другую». Именно по этой причине в день своего приезда он, к нашему немалому удивлению, настоял на том, чтобы немедленно открыть себе счет в банке, хотя никто из наших постояльцев никогда раньше такого не делал – большинству из них просто нечего было там хранить.)
О проницательности Оливера я узнал во время обеда, когда мой отец пригласил к нам одного журналиста, в молодости увлекавшегося философией; тот желал доказать, что способен вести спор на любые темы, даже несмотря на то что никогда не писал о Гераклите. Они с Оливером невзлюбили друг друга.
Позже отец сказал:
– Очень остроумный малый и чертовски смышленый.
– Вы правда так считаете, док? – перебил Оливер.
Он еще не знал, что мой отец, обычно легкий в общении, не любит, когда с ним спорят, и еще меньше любит, когда его называют «док», хотя в тот раз ничего об этом не сказал.
– Да, я так считаю, – твердо ответил он.
– Что ж, боюсь, я не могу с вами согласиться. Как по мне, так он высокомерный, занудный, упрямый и вульгарный болван. Он без конца и не к месту пускает в ход юмор, и голос, – Оливер передразнил его интонацию, – и эти безумные жесты – так он пытается вынудить людей его слушать, просто потому, что не в состоянии вести конструктивный спор. Эта его манера – она ведь совсем ни к чему, док. Люди смеются над его шутками не потому, что они в самом деле смешные, а лишь потому, что он всем своим видом показывает, как хочет быть смешным. Его шутки – не что иное, как способ завоевать внимание тех, кого он не может убедить. Понаблюдайте за ним во время беседы: он постоянно смотрит в сторону, не слушает и только и ждет возможности поскорее выдать фразу, которую заранее придумал и отрепетировал в уме!