— Трактором! Подогнал «Беларусь» — и за два дня все вырыли! Голова! Видать, не жалко работяг-то. Без работы остались ребята. А тракторист-то все и взял! — И в голосе его звучало искреннее восхищение.
Поезд гремит мимо морозного полустанка. Нет остановки! Я на ходу хватаюсь за вагонные поручни, и неудержимый вихрь подхватывает меня. Бесконечный поезд несет меня, железный нестерпимый грохот стоит в ушах, и разрывается от грохота мое маленькое сердце. Черный тоннель впереди всасывает в себя пространство и время — скоро втянет и поезд, и весь белый свет. Буду стоять в тамбуре, продышав крохотную дырочку в инее, глядеть сквозь холодное стекло и увижу, как тень моя безмолвно и согбенно бредет по снежной целине навстречу ледяному ветру и вдруг растворится, исчезнет в рябом свете. И где-нибудь далеко, уже в другом мире, она побредет по сырым коричневым листьям, под мутным небом Лимба, под голыми сучьями пустого леса — туда, где слышны неторопливые голоса над медленной рекой, которая встретит глухим всплеском. А планета все так же будет лететь в космосе, и солнце будет обжигать ее бока. И слабо обозначится, а потом погаснет — бурунный след за высокой кормой ладьи.
ДОМ
В доме было тепло. Голландка и плита на кухне с вечеру были натоплены и до сих пор сохраняли красный угольный жар в своих оплавленных недрах. За двойными голубыми рамами лежала студеная ночь, тяжелая и мглистая, как террикон. Хозяева домов давно выключили свет во дворах и висячие лампы над воротами, машины и днем здесь были редкостью, а что до местных мотоциклистов, то разве только сумасшедший рискнет выехать в такой мороз. Впрочем, таковые иногда находились: ревя мотоциклами, они мчались по кованым дорогам, как ангелы ада, разбивая узким светом кромешную тьму поселка.
В парке сквозь замерзшие купы тополей слабо синел один фонарь, остальные же были мертвы.
За парком был город. Над ним всегда по ночам стоял купол света, хотя улицы пустели рано.
А в поселке было темно. И ледяная эта тьма не давала спать Георгию, он лежал тихо, прислушиваясь то к этой тьме, то к своему сердцу.
В доме было тепло, в печах багрово светились подернутые патиной угли, в духовке стоял не остывший еще после ужина казан с пловом, и можно было хоть сейчас встать, поесть жирного рыжего плова, насытить чрево и успокоить душу. Или налить крепкого чаю с лимоном — чайник на плите горячий, — или просто принять снотворное и забыться в легком сне, пусть пропадут, рассеются заботы, пусть отдохнет больное сердце. Нет, вставать не хотелось, не надо думать о ледяной тьме, в доме тепло и уютно, в соседней комнате спит Серафима, совсем неслышно спит, но Георгий знал, что чутко, и если сейчас встать, заскрипеть сеткой кровати, то она обязательно проснется и уж до утра точно не уснет. А утром будет ходить с больной головой и охать. Тоже стареет. А когда он привез ее в этот дом, сколько ей было? Так, Костя родился в пятьдесят третьем… А сюда въехали, было ему… было ему шесть. Нет. Семь ему весной исполнилось. Осенью в школу пошел. Он увидел Костика, одетого в новенькую серую форменку, подпоясанного лаковым ремнем с латунной пряжкой, фуражку с кокардой на стриженой голове, ранец, длинный букет красных и белых гладиолусов. Это уже были свои цветы. Фима весной посадила в палисаднике гладиолусы и сиреневые петушки (тогда огорода еще не было, на его месте стояло большое болото, подернутое ряской, в которое сыпали, как в прорву, самосвалами землю). Потом в палисаднике посадили сирень. Она быстро разрослась и закрыла окна от нескромных глаз, и летом уже можно было не закрывать на ночь ставни. Березки, стоявшие в дальнем углу огорода, пришлось срубить, а когда совсем ушла вода, они с Костиком посадили яблони, вишню, смородину, а вдоль валкого дощатого забора — крыжовник, рожавший крупные мохнатые ягоды. А березу возле крыльца оставили. Сейчас она выше дома, и когда поднимается ветер — скребет и стучит в шиферную крышу, выбеленную дождями и солнцем.
Дом. Его дом. У его отца тоже был дом, который должен был перейти ему, Георгию. Но от дома сейчас только камни остались. Несколько лет назад Костя ездил туда, искал. Все, рассказывал, быльем поросло. Полынь и лебеда. Эх!
А ведь была надежда, что Костя останется здесь. Стал бы инженером. Ведь были же способности. Оболтус! — внезапно озлобился Георгий. Только пьянствовать! Да языком ля-ля-ля! Я на одном месте тридцать пять лет проработал. И ни одного выговора. А этот? Работает лишь бы где. Скоро вторая трудовая книжка кончится. А кто не хочет гордиться сыном? Раз уж так случилось, что сын не может или не хочет дело отца продолжить, пусть хоть достойную профессию изберет. А то… щелкопер! Характера у него моего нет. Голова моя, а характер не мой. Мать его испортила! Да что там… Вот дом. Кому достанется? Кто в нем жить будет? Какие люди? И от мысли, что придут в опустевший дом чужие люди, привезут свою мебель, переставят все, перекроят по-своему, наладят свой быт и станет дом совсем чужим, останется только собственно дом, вот эти стены, что век простоят, стало ему горько и трудно. И летним светом залило грустную его думу, и руки вспомнили тяжесть топора. Эх! Топор сочно вонзался в бок бревна, оголяя почти непристойную белизну его тела. Мелкие щепки брызгали в стороны, из-под топора ползла длинная ломкая щепа, и первобытный запах дерева делал сердце радостным и легким.