В редакции газеты «Шахтерская правда» шло очередное заседание литературного объединения «Поросль». Надо сразу заметить, что в городке существовало два литобъединения, но то, второе, носившее пышное название «Галатея» и возникшее случайно на чьей-то уютной кухоньке, а не учрежденное официально, было, конечно, не конкурентом для «Поросли». Недаром же городская газета предоставила последней монопольное право эксплуатировать литературную страницу, выходившую ежемесячно. «Поросль» всячески утверждала свое существование писанием стихов, поэм, рассказов, повестей, а также и эпиграмм на собратьев по перу, где «Галатея» всегда рифмовалась или с Галилеей, или с галантереей. Собратья же по перу что-то варили на своей кухоньке, искали философский камень и эпиграмм высокомерно не писали. Да и, надо сказать, трудно придумать рифму к слову «поросль».
Читал поэт Евгений Костылев — спортивного вида молодой человек, одетый в костюм Златоустовской швейной фабрики, который несколько портил молодцеватую фигуру поэта. Несмотря на жару, он был застегнут на все пуговицы, исключая нижние. Стихи были аграрные. Пейзажи, подернутые сивой дымкой, лошадка, везущая какой-то там воз, а также горе, доля и беда. Костылев читал спокойно, размеренно, лишь иногда вздрагивая правой ногой, как будто бы примериваясь в секторе для прыжков в высоту.
— Ну-у! — всплеснул руками маленький чернявый человечек. Он, как видно, был за руководителя или за председателя, ибо сидел за высоким столом, лицом к молодым писателям (молодыми их, конечно, можно было назвать условно, так как многие из них были обременены сединами, морщинами и почетными значками «За победу в социалистическом соревновании»), держался раскованно и делал своими маленькими ладошками то так, то эдак: подбородок потрет, лоб прикроет или женственно по векам — сверху вниз.
— Ну-у! Э-э… Гена, да? Евгений? Молодец! Удивил, Гена! Это ведь что-то новое у тебя? И хорошо! Хорошо, надо сказать! (Лицо его при этом выражало необыкновенную живость, какая могла бы возникнуть, если бы он неожиданно узнал, что ему предлагают бесплатную туристическую путевку, ну, скажем, в Акапулько.) Детальки… так это… слегка подчистить… А так… Хорошо! — закончил он вдруг таким красивым баритоном и так весомо, что можно было подумать, что он решил прочитать собравшимся поэму Маяковского. Но глаза его потускнели. «Ах, — подумал он, — придет или не придет? Ах, ведь хороша! М-м! А как не придет? Нет, придет. Точно придет. Ах, вино дрянь! Как там его… „Аромат степи“. Тьфу, гадость! Ну не было больше ничего! Не водку же лакать в такую жару».
Костылев сел. Следующим читал Гриша Гистрионов. Настоящей фамилии его никто не знал. Она у него, конечно, была, но он ее никому не сообщал и под стихами так и подписывался: «Григорий Гистрионов», имея, очевидно, соображения не только насчет смысла псевдонима, но и аллитерации. Как видно, с настоящей фамилией его было что-то неладно. Может быть, она у него была слишком обыденной или просто неблагозвучной. Бывают же такие фамилии — Лошак, например. Как такую фамилию поэту носить? Ей-богу, нельзя! Это ж для поэта смерть — не фамилия! Куда как больше повезло всяким там Голуазовым. Им только и перо в руки.
Стихи у Гистрионова были индустриальные. В них сверкала электросварка, кипел металл, гремели и ухали разные механизмы, и хоть не всегда было все понятно, но производило впечатление хорошего крепкого завода.
Внезапно за окнами потемнело. Запахло электричеством.
— Ой, что сейчас будет! — всплеснула руками Лидочка.
Тот, что был за председателя, кисло посмотрел на нее.
— Ничего не будет, — сказал он. — Дождь будет.
Он оглядел ее маленькую грудь, высокую, худенькую шею, вытравленные перекисью водорода волосы и совсем уж было приуныл, как ворвался ветер, шторы вспузырились, хлопнуло окно, посыпались осколки.
— Ай! — закричала Лидочка.
Хлынул ливень. В комнату ворвались запахи зелени и дождя.
— Закройте окна! — закричали все сразу. — Мы же тут все простудимся!
Грянул гром.
— С ума сойти, — прошептала Лидочка.
Окна были закрыты, в поэзии объявлен перекур, и литераторы потянулись в коридор.
Сквозь дождь по сияющему асфальту Серафим вошел в городок. Проносились редкие автомобили, поднимая водяную пыль, прошел городской автобус, натужно скрипя своим большим телом. За мутными стеклами согбенно сидели люди. Серафим мгновенно увидел себя в грязном полупустом салоне, утопленном в сером ледяном свете, расслабленно ощутил тяжелые, в мелких трещинках руки на своих коленях, пусто посмотрел на Аллу Пугачеву, которая старательно улыбалась с глянцевого плаката, и исчез.