Раздвинув мрак, встала по правому борту ледяная гора, поднялась до самых верхних надстроек, бесшумно прошла мимо и растворилась в темноте, как гигантская глыба рафинада. Только невесть откуда взявшиеся куски льда на палубе — искрились и мерцали зеленоватым светом. Оркестр умолк. И только был слышен негромкий надтреснутый голос гитары.
Эх, ясное море! Я его, брат, крепко понимаю. И уважаю. Он правильный был. Хотя его некоторые — неправильным считали. Но тогда много чего в жизни неправильного было. Потом все правильно стало. Да только мы такими неправильными и остались. А потом опять то, что правильным считалось, сейчас тоже неправильным оказалось.
Качается вагон, и сквозь груду человеческого лома, вмороженную в темный воздух, сквозь смрадные развалины плоти — медленно проявляется, как на смутной фотографии, светловолосый юноша с тонким лицом ангела. Вспыхивают золотом лейтенантские погоны с голубыми просветами. Хлопает тяжелая дверь, взрывается на секунду звонкий аккордеон в соседнем вагоне, где уютно и тепло, где под звяк бутылок и стаканов идут нескончаемые разговоры о чужом небе, населенном железными призраками, о воздушных боях с этими фантомами, о всегда чудесном спасении от разящей длани стремительных демонов. Вот ангелоподобный лейтенант, покусывая папиросу «Казбек», отложил гитару, вот он обаятельно улыбается, встает, оглаживает китель и исчезает во тьме вагона, оставляя после себя легкий запах сгоревшего табака и горький запах сгоревшей жизни.
ПЛАНИДА
Белое, тронутое дряблостью лицо, раскосые зеленые глаза, опущенные уголки рта. Мама кутается в старенькое драповое пальто, прячет скулы в свалявшийся песцовый воротник. Обок лежат узлы из простыней, из которых торчат изношенные подошвы демисезонных сапог, нечистые ручки сковородок, электрошнур тяжелого закопченного утюга, рукав кофточки-самовязки… По белому батисту расплывается зеленое пятно, распространяющее крепкий фиалочный запах, — видно, раздавили в спешке флакон с духами. Мама что-то безголосо напевает.
Мерзавец он был, вот что я тебе скажу. Мерзавец, негодяй и подлец! Сколько я горя от него натерпелась, кто бы знал! Всю жизнь он мою исковеркал, всю жизнь он мою погубил, другая бы ни за что не вынесла, а я вот тяну этот воз проклятый, да пропади он пропадом — и дом его чертов, и сам он! Уходила, уходила, сто раз уходила, да куда уйдешь? То вы маленькие, то потом разъехались, а кому я нужна? А здоровья уж нет новую жизнь начать. Вот и коротаем век, как два сыча. Судьба, видно, у меня такая, и ничего тут не поделаешь. Правильно мне мама говорила: все поёшь ходишь — несчастливой будешь. А я петь любила! Еще маленькой была, наряжусь в платьишко маркизетовое, туфельки голубенькие надену и хожу пою. Мне все говорили: быть тебе, Фима, актрисой. Я ведь даже на сцене немного играла. Вот как сейчас помню: «Умру! Умру от горя! О! Дайте яду мне!» Или еще вот… Нет, все забыла, забыла… Актриса из погорелого театра. Всю себя растеряла, всю жизнь угробила на сад этот, на дом, на сковородки проклятые да на него, подлеца. Ведь что вытворял?! Что вытворял, господи?! Вы маленькие были — что вы помните? Пил как собака. Сквернословил. И дрался. Он же дикарь! Дикарь! Ну какое у него воспитание могло быть, если без отца рос. А жили они в бараке, в слободке, где высланные все или жулье. Ну какие у них там интересы могли быть? Вот и Санька, братец-то, спутался с ними и стал с пути сбиваться. А потом и совсем спился, когда его из авиации выгнали. Какой парень был! Красавец! Офицер! И на гитаре играл, и на аккордеоне, и веселый всегда, всегда душа компании… Вот эта компания и довела его. Компания да водка. Да-а, сейчас-то отец не пьет, прижало его сердчишко, а раньше что вытворял! Уж как пил, господи! Домой придет — глаза не видят. И на меня! Ты такая-то! И подстилка, прости, господи, и фашистка! Встанет надо мной с табуреткой, звони, говорит, своим фашистам. Я трубку подниму, сама плачу, говорю: «Девочки, дайте фашистов». У-y, зверь ведь был. Зверь! Нечеловек! Чего-то ему в этой жизни не досталось — он ведь сильным был, способным, другую судьбу себе видел, чтобы большой пост и большая слава. А что он здесь? Шишка на ровном месте. Он ведь так-то неплохой был, когда не пил. Это уж он потом озлобился. Ему бы выучиться вовремя, он бы такую карьеру сделал — все бы ахнули. Я тоже, дура, все маму слушала, а она у нас богомольная, староверка, что с нее взять, ведь не понимала ничего, что меж нами было, а он крепко озабочен был. Ох, а я красива была! Я как-то встретилась с одним своим товарищем — случайно, в парке, — сидим, разговариваем, вы тут копошитесь с Ольгой, а он мне: эх, Фима, это ведь могли быть мои дети… Знаешь, горько так говорит. Плакал. Давай, говорит, уедем куда… А сейчас он большой начальник. В министерстве работает. А в каком — забыла. А я отца любила. Он знаешь какой был? Краса-авец. Все девки за ним бегали. А он мой был. Сильный, яркий… А как мы вместе смотрелись!.. Но, видно, планида мне такая… Не отвернешься от нее. Уж какая сияет тебе звезда — черная или белая, — той и быть.