Выбрать главу

Через несколько дней, снова проезжая через О. и увидев уютный свет в большой комнате, врач чувствует себя обязанным нанести визит, чтобы узнать, на чем порешили в доме. На этот раз он застает внизу булочника одного. Как дела? Булочник сидит с самым спокойным и рассудительным видом. Разве господин доктор не читает газет? Мужчины выпивают по стаканчику сливовой. Намного больше, чем написано в газете, булочник тоже не знает. Только вот что: когда господин доктор в тот раз ушел, он пригласил свою Аннели наверх в спальню, чтобы сразу же начать новую жизнь, как то и предложил, уходя, господин доктор. Она не посрамила его надежды; в первый раз он снова уснул без снотворного, поэтому не так крепко, как обычно, отчего и был разбужен пустотой постели, холодом рядом. Это было примерно в час ночи, через час после того, как Бурри уехал. Вот тут-то уж он разъярился. Просто чтобы пригрозить, он достал из шкафа винтовку, нож, сошел вниз. Они сделали ему одолжение, да, здесь, на этом диване, он застал их вместе в темной комнате, белые рубахи при лунном свете, четыре ноги. Когда он зажег свет, все уже совершилось: подручный, который не хотел искать себе другое место, корчился и выл, а своей Аннели ему стало жаль из-за ее лица, с которого ручьями текла кровь. Хотя преступником, он сам видел, был не кто иной, как он сам, булочник вел себя как человек посторонний и вполне здравомыслящий; он сразу позвонил врачу, до которого, однако, не дозвонился, затем, как описано в газете, отвез любовников на своем фургоне в ближайшую больницу, где его знали как надежного булочника, а себя самого в полицию, где, его знали в этом же смысле.

Конечно, его будут судить.

Я размышляю, почему подручному он выстрелил именно в бедро, почему жене, напротив, изувечил не тело, а лицо: тело не виновато, тело – это пол, лицо – это человек… Когда я на днях ездил в О., чтобы увидеть этого булочника, его в лавке не оказалось. Я купил все же буханку хлеба, которую позднее скормил на каком-то птичьем дворе. Вторую буханку, которую мне продала та же девочка-ученица, я скормил лебедям на озере. Сам не понимаю, почему мне понадобилось увидеть этого булочника. Когда незадолго до закрытия я рискнул зайти еще раз, я уже знал и звон колокольчика на двери, и этот хлебный дух в сельской лавке, и тишину, покуда наконец кто-то не войдет; я уже увидел, что теперь ни буханок, ни даже саек на полках не было, были только сдоба и конфеты, и я как раз думал, чего бы еще купить для лебедей, сухарей, может быть, и испугался, когда вдруг – надо же – в лавку вошел сам булочник, шаркая своими запорошенными мукой шлепанцами. Человек, совершивший преступление и невозмутимый, как жандарм, который видит такие преступления всегда только со стороны, человек хорошей старой закваски, возможно, спортсмен, хотя и с бледным от постоянного пребывания в пекарне лицом, из тех здешних жителей, глядя па которых представляешь себе преступление какой-то иностранной нелепостью, человек, от которого ничего подобного просто не ожидаешь – как от большинства преступников, – он спросил меня, что мне угодно. Его преступление, я видел, вообще не вязалось с ним. Это бывает: вдруг кто-то совершает мое преступление, за которое его посадят в тюрьму, а я прихожу в ужас от себя. Я купил шоколадку, как ни в чем не бывало, и расплатился немного сконфуженно, пошел своей дорогой и увидел, как он недоверчиво смотрит мне вслед.

Камилле Губер нет цены: она верит в подлинные истории, она жаждет подлинных историй, ее захватывает все, о чем она думает, что это было на самом деле, какие бы пустяки я ни рассказывал ей во время маникюра, – лишь бы это было на самом деле… Конечно, я никогда не прихожу, не уведомив ее об этом заранее, и появляюсь всегда с вежливым опозданием, снаряженный черной палочкой и желтой нарукавной повязкой, в очках слепого; Камиллу Губер я застаю в неглиже; она заставляет меня ждать в коридоре, пока не причешется и не оденется, пока не будет прибрано в комнате. Она не хочет видеть в своей жизни больше того, что вижу я. Когда затем Гантенбайну разрешают войти, я уже не вижу ни бюстгальтеров, ни чулок, разве что сотенную бумажку возле коньяка, разве что мужские наручные часы. Надо надеяться, этот забывчивый тип не вернется!

Гантенбайн явно единственный клиент, которому делают маникюр. И Камилла рада мне, я думаю, как своему алиби, и маникюр мне делает действительно со множеством инструментов, которые она завела полиции ради, и с трогательным терпением обеих сторон, поскольку у славной Камиллы, как я чувствую, нет никакой сноровки. Я чаще ходил бы подстригать ногти, если бы Камилла Губер не ждала каждый раз истории, а то еще истории с продолжениями; уже за первым пальцем, который я ей даю, самое позднее – за вторым, она спрашивает напрямик:

– А что было дальше?

– Я поговорил с ним.

– Ах.

– Да.

Камилла Губер, теперь в белом халатике, сидит на низкой скамеечке, а Гантенбайн, положив руку на бархатную подушку, с трубкой в другой руке, подвергается обработке напильником.

– Вы действительно поговорили с ним?

– Да, – говорю я, – человек он славный.

– Вот видите, – говорит она и смеется, не поднимая глаз от моих пальцев, – а вы уже хотели выстрелить ему в бедро!

Я пристыженно молчу.

– Вот видите! – говорит она и пилит и никак не может не спросить: – А что он говорит?

– Он преклоняется перед моей женой.

– Ну и?

– Я могу его понять, – сообщаю я, – мы говорили о мифологии, он много знает, он получил приглашение в Гарвард, но не едет, думаю, из-за моей жены. – Пауза. – Светлая голова, – говорю я и курю, – в самом деле.

Камилла удивлена.

– И вы не потребовали его к ответу? – спрашивает она, орудуя пилкой, как женщина целиком на стороне своего слепого клиента: – Не верю, что он славный малый!

– Почему? – спрашиваю я объективно-благородно. – Тогда бы он этого не делал.

– Чего, – спрашиваю я, – чего бы он не делал?

– Того самого, – говорит она, – что вы себе представляете.

Я сообщаю:

– Мы говорили о мифологии, да, почти целый час, ничего другого мы не могли придумать, было интересно. Только когда мы выпили по третьей рюмке кампари, он сказал, что преклоняется перед моей женой, я как раз расплачивался…

Камилла пилит.

– Под конец он подарил мне свою статью, – говорю я, – научный труд о Гермесе, – говорю я тем непоколебимо-сдержанным тоном, который отнюдь не подчеркивает пропасть между относительно образованным и относительно необразованным человеком, но и отнюдь не скрывает ее: – Он действительно голова.

– А ваша жена?

Я не понимаю вопроса.

– Как она представляет себе будущее?

Теперь Гантенбайн должен дать другую руку, а Камилла передвигает свою скамеечку на другую сторону, все в зеркальном повторении, моя трубка тоже перекочевывает теперь в другой угол рта.

– Она его любит?

– Я полагаю.

– Как он выглядит?

Она забывает, что Гантенбайн слепой.

– А вы уверены, – спрашивает она после паузы, заполнив ее своей многострадальной работой, – что это он?