Выбрать главу

Девушка с пирсингом, которая в глубине души не исключала, что Енисеев — маньяк, сказала, однако, подруге:

— Ну что ты, зая? Он же интеллигентный человек!

Енисеев в сердцах крякнул, достал сигареты и закурил. Интеллигентный человек! Клеймо на всю жизнь! Но разве хоть один из знаменитых пророков или проповедников был так называемым «интеллигентным человеком»?

— Далась вам эта интеллигенция! — сказал он девушке с челкой. — Вы что — часто встречаете интеллигентов?

За нее ответила плоскогрудая:

— Да нет, нечасто. У них денег нет. Они хотят провести время с девушкой на халяву. Типа поговорить красиво, как вы, поиграть в любовь-морковь и слинять.

— Да вы что думаете: я вам понравиться хочу?

— Вряд ли. Вам, наверное, идти некуда, как этому, — она кивнула в сторону Саркози-Че Гевары.

Мармеладов! Мармеладов во веки веков! С Че Геварой или без! Идти им, видите ли, некуда! При этом никуда идти они и не пытаются. Однако этим маньяком она меня сбила. Юмор — вот враг истины. Он убивает любое откровение. Проповедь должна быть совершенно лишена слабых мест, чтобы нельзя было ее разрушить остротой.

— Ну, а что вы можете сказать по поводу людей-мертвецов? — помолчав, спросил он.

— Я запомнила насчет людей-презервативов, — ответила проститутка. — А вы что: ходите по ночам, тренируетесь?

— Вроде того.

— А зачем?

Енисеев махнул рукой. «Зачем», «зачем»! Как будто они сами знают, зачем сидят здесь! У них что — есть в жизни цель? Скажем, стать профессиональными проститутками? А туда же: зачем, зачем?

— Он и есть маньяк, — сказал вдруг Саркози-Че Гевара, по-прежнему не сводящий глаз со своего черта.

В глазах девушки с челкой снова пробежал испуг. Енисеев подмигнул ей, подошел к стойке и заказал сто граммов водки и стакан томатного соку. «Ну а что же пророки? Они всё время попадали в такие ситуации. Сказано, что они проповедовали некому „народу“. Что же: этот народ толпами сбегался к ним, когда они приходили в город? Да ничего подобного. Они сами шли туда, где собирался этот народ — на рынки, в харчевни. А там было хоть отбавляй таких же зубоскалящих блудниц и отморозков, как и здесь. Хорошо, если на сто слушателей попадался один понимающий. Правда, были еще храмы, синагоги. Но едва ли и там публика проявляла дружелюбие к чужакам, бичующим пороки. Как это у поэта? „В меня все ближние мои Бросали бешено каменья“».

— Причем маньяк опасный, — снова заговорил Саркози-Че Гевара.

— А кто такой, по-вашему, Че Гевара, изображенный на вашей футболке? — обратился к нему Енисеев.

— Опасный… маньяк, — на тот же лад проскрипел забулдыга, не отводя взгляда от своего угла, но из-за замедленности его реакции было непонятно, кого он имеет в виду, Че Гевару или Енисеева.

— А вы тоже маньяк?

Саркози-Че Гевара молчал: может быть, осмысливал вопрос.

— Он — неопасный, — ответила за него плоскогрудая проститутка.

Звякнул колокольчик над дверью; в кафе вошли два мента.

— А, сектант, — сказал один из них, узнав Енисеева.

— Сколько раз вам говорить, — с досадой отозвался тот, — что я не сектант и ни в какой секте — ни в тоталитарной, ни в нетоталитарной — не состою.

— А чего ты тогда волнуешься? Ну, не состоишь — и хорошо.

— Не называйте меня сектантом. Вы представители закона и должны употреблять точные формулировки.

— Как же тебя называть?

— Он маньяк, — хихикнула плоскогрудая.

Менту почему-то ее вмешательство не понравилось.

— Тебе кто давал слово? Ты видишь: люди разговаривают? А ну-ка, покажи свою регистрацию!

— Щас, разбежалась! У Зульфии Исмаиловны спросишь, она тебе платит.

— Что-что? На «субботник» захотела?

— Че Гевара — не маньяк, — запоздало бормотал из своего угла забулдыга. — Он настоящий мачо.

— Называйте меня пророком, — сказал Енисеев.

2

Давным-давно, в детстве, солнечным зимним днем маленький Илюша Енисеев бежал вокруг избушки во дворе детского сада, то ли убегая от кого-то, то ли, напротив, догоняя. Звонко разносились детские крики, визжали полозья санок, над головой кружилось солнце, перед глазами мелькали бревенчатые венцы домика, шибко скрипел свежеутоптанный снег. И был ли тому виной пьянящий запах снега, или сверкающее по всей его зернистой белизне солнце, или закружилась голова от однообразного мелькания бревен, но Енисеев вдруг остановился, не обращая внимания на толчки и снежки, разбивающиеся о его грудь и спину, и произнес раздельно и медленно: «СОЛНЦЕ. СНЕГ. ДОМ. ПТИЦЫ».

Он произносил слова и впервые отчетливо понимал, что непостижимым образом его язык, губы, дыхание порождают не просто звуки, а вполне определенные названия. Дыхание, столкнувшись с движением языка, разбивалось о нёбо, и в облачке морозного пара вылетал изо рта звук, другой, третий, они соединялись, и получалось: «ЧЕ-ЛО-ВЕК». Если бы Енисеев захотел сказать, что он сейчас делает, то без труда бы получилось: «Я стою и говорю». Но как такое могло быть? Он не только мог назвать солнце солнцем, а снег снегом, он мог подумать о солнце и снеге и тут же сказать, что думает о них. А мог думать и одновременно говорить, о чем думал. Мысль возникала в голове, беззвучная, и тут же озвучивалась дыханием, движением языка и губ. Каким образом она переходила именно в те звуки, какие нужно, он не понимал. А как можно думать и знать, что ты думаешь, и сказать: «Я думаю»? И почему это «думаю» появляется в голове в виде слова «думаю», а не как-нибудь иначе? Что же, выходит, если бы он не знал этого слова, то и не знал бы, что думает?