— Мой… — сказала одними губами.
— Говорят, хулиган редкий. На вышку вот залез. Чего же плохо держите?
— Без отца растёт… — покраснела Анастасия. Испуг внутренний всю кровь на щеках запёк. Потупилась, не могла прямо на него взглянуть.
— Понятно, — кивнул Григорий Фёдорович и ещё крепче руку мальчишечью сжал. — Учиться, значит, не хочешь? В школе?
— Нет, — коротко и обдуманно сказал сын.
— Молодец! Хвалю за храбрость, — усмехнулся Григорий Фёдорович и на Анастасию опять коротко и недобро глянул.
Ну, отпустил он мальца тогда. А потом сказал:
— С завтрашнего дня выходи на буровую, парень. Глину будешь в мешалку кидать, по трапам на крон-блок лазить от вольного. А на материной шее хватит сидеть, она у тебя этак до времени состарится… — и опять на неё глянул пристально, будто заметил в ней что-то особенное. Пугливое, но верное.
— Придёшь?
Такой у него взгляд был, и так он спрашивал, что невозможно противиться. А Колька не понимал этого.
— Не… не знаю…
— Придёшь! В семь часов, как положено, слышишь?
Повернулся и вышел, двери прикрыл с осторожностью. А утром, она только поднялась корову доить, сын уже рубашку натягивает, сандалии под лавкой ищет.
Она посмотрела на его склонённые, какие-то виноватые вихры, побелевшие от солнца, вздохнула и ничего не сказала. Ушёл. Видно, и его тянуло туда… И присох там до армии: вокруг хутора тогда несколько буровых они проколупали.
И, видать, по душе пришлось Григорию Фёдоровичу это нечаянное отцовство, что каждый вечер просиживал он у Анастасии, пил молоко, согласия её ждал. Только жена его законная, городская, развода ему не давала, и Анастасия не могла на это решиться, чтобы чужую семью ломать.
Целых два года так мучились, хуторские бабы уж и болтать про них перестали, думали, что у них все уже наладилось. А он и после, когда перевели его на Мангышлак, два раза приезжал, уговаривал.
— Не могу я так, без развода… — сгорала от стыда Анастасия.
— Да ведь отболело там уже все! Давно! — уговаривал Григорий Фёдорович. — Или всю жизнь теперь ждать да мучиться? Жизни ведь нету, Настюша!
Жизни и у неё не было, и она хорошо все понимала. А привычки такой не нажила, чтобы на чужое зариться… Не могла!
А потом новая напасть вышла. Николай после армии едва успел заехать домой и тут же махнул к Григорию Фёдоровичу на Мангышлак. И потянулось время — бесцельное, тягучее, как один пасмурный день. Теперь день и ночь думала о них — о сыне и Фёдоровиче, все чего-то ждала. Знала ведь, что с женою у него давние нелады, надеялась, что сама судьба, время быстролётное разрубит этот солоноватый узелок…
— Письма-то они хоть пишут? — допытывалась настырная бабка, тесня звеньевую к Анастасии.
Бабы вокруг молчали, не хотели встревать в этот неподходящий разговор. И Анастасия отмалчивалась. А звеньевую Агнюшку опять будто черт дёрнул за язык:
— Писем она не дождётся теперь, ей почтовый ящик-то Самофалов — Костяная рука навешивал по-соседски! — засмеялась она сквозь химические слезы. — Заколдовал, видать, ящик-то! Вот он теперь писем-то и не принимает!
— Будя тебе! — всерьёз нахмурилась Анастасия.
— Никанор Иваныч? — притворно удивилась бабка. — Что лекции даве читал? — Слово «даве» у бабки вмещало самый неопределённый смысл, от трёх дней до тридцати лет.
— Да он, он самый! — издевалась Агнюшка. — Лектор, бывший! Никакой любви, говорит, нету, выдумка одна! Одно половое чувство!
— Тьфу! — плюнула бабка и закрылась шерстяным платком. — И не стыдно тебе, дура баба?
— Влечение полов, говорит! Крашеных и… этих, как их, пар-ке-ет-ных, чтоб он сдох! Теперь, видишь, постарел, другие, видать, мысли в голове! Почтовый ящик ей навешивал одной рукой, гвозди в зубах держал, какие же теперь письма-а-а! — умирала со смеху Агнюшка.
— Замолчишь ай нет? — обиделась Анастасия.
Ветер кружил вокруг стога, и неба над ним как будто и вовсе не было, а только один порох, рассеянный в пространстве. Бабка Подколзина вздохнула, жалея Анастасию.
— Пыли-то, пыли! Вчерась подхожу к дому, а там надуло уж под самые окна, — рассказывала она. — Гляжу — чего это? Все мои гуси и ути взобрались на этот курган, к подоконнику, толпятся и долбят тупыми но сами в стекло. Думаю, чего это они? А они, окаянные, чего удумали! Герань там цветёт! Увидали, значит, молодую зелёнку до путной весны да красные цветы и норовят склевать! А ума, видишь, не хватает, что за стеклом она, зелёнка-то! Клюют вблизь и удивляются… То-то дурная птица! Кабы, думаю, окно не разбили, начала отгребать землю, а там её — до заговенья…
Холодный ветер кружил вокруг стога. Где-то в чёрной дневной непрогляди призывно загудела автомашина. Агнюшка вскочила первой, подцепив старуху под локоть, и Анастасии руку подала, вытаскивая из-под стога. Пора уж было собираться: дядя Гриша на своей полуторке пробивался через пыльные барханы, светил фарами, сигналил.
Домой Анастасия вернулась затемно, усталая и промёрзшая. До самого вечера очищали от наносной земли Сухой ерик, все руки пооборвали. Хорошо ещё, председатель догадался, к обеду подослал канавокопатель, а то бы не управились.
У порога наткнулась на пыльный сугроб, но расчищать и откидывать сил уже не было, совковую лопату притулила у крыльца, в затишек, до завтра. Сугроб ещё не слежался и не держал: несло тут не с наветренной стороны, из-за угла. Перешла вброд, будто по первому снегу, проваливаясь до колен, добирая в резиновые сапожки.
«Теперь уж всё равно… Мало ли, много — а вытряхивать», — подумала Анастасия, устало прихватываясь за перила. На порожках было мягко, ступала будто по лохматой, невидимой в темноте овчине. Висячий замок закалел от мороза и обжигал руки.
Анастасия звякнула щеколдой, но передумала и, размотав на шее полушалок, скинув телогрейку, начала вытряхивать через перильца. Ветер хотя и угомонился против прежнего, но был ещё резкий и такой же холодный. Ватник вырывало из рук, за ворот потянуло простудой. А сад во тьме потерянно качался и шумел голыми ветками. И старый плетень будто ёжился от холода и скрипел — ветер со свистом низал промеж сухих перевитых прутьев.
В сарайчике захрюкал голодный поросёнок, сонно заквохтали куры.
«Подождёте! Чтоб вас!…» — Анастасия успела ещё отряхнуть юбку обеими руками, вытряхнула из сапожек и кинулась в дом. Шум и свист обрезало дверью, пахнуло теплом. Тепла в нахолодавших комнатах, конечно, не было, но так показалось в первую минуту после ветра и стужи.
А ещё — странная, нежилая тишина таилась в доме, и к ней привыкнуть было почти невозможно, хотя привыкала Анастасия чуть ли не всю свою жизнь… Пустые комнатушки, передняя и горница, и дальняя спаленка будто затаили дыхание, и часы-ходики остановились: гиря опустилась — ниже некуда, на пол. Лишь по временам стены вздрагивали от наружного ветра, чуть поскрипывала одна, открытая ставня, и кто-то невидимый вслепую шарил по другим, закрытым ставням.
Анастасия привычно нашла у притолоки электровыключатель, щёлкнула, но света не было.
«Чего это я? — подумала с досадой. — Столбы же поваляло в степи! Вот беспамятная баба!… Есть хоть керосин в лампе? Давно уж не заправляла… Вот напасть-то!»