Выбрать главу

Вечер, по всему, был пропащий: ни отдохнуть толком, ни радио послушать, ни вязанием время убить…

Хорошо, в чулане загодя припасены дрова.

Анастасия наскоро растопила плиту, сунула на конфорки чугунок с картошкой и чайник, а рядом пристроила тазик с пойлом для поросёнка. И когда загудело в трубе, разделась до лифчика, загремела умывальником.

Все ничего, но уж больно резало глаза от пыли, прямо выедало их, будто от лука или стручкового перца. И вода не помогала, надо было зажигать лампу, делать примочки с содой, а после долго ещё отмаргиваться: слезы тут были верным средством.

После долго ещё горело лицо от дневного, жгучего ветра или холодной воды, не понять. А на плите шипели и взрывались капли, сползающие с голубой эмали чайника. «Тс… Тс… Тс…» — нестройно и враздробь предупреждали о чём-то капли.

— Да куда уж тише? Тише уж некуда! — вслух подосадовала Анастасия и, подойдя к часам, с силой потянула за колечко. Цепь послушно застрекотала, и от её сухого, металлического стрекота стало вроде бы легче, покойнее. Качнулся маятник…

Хотелось теперь открыть дверцу гудящей печи, опуститься на низкую скамеечку перед самым творилом и долго сидеть так, с устатку, перед огнем с закрытыми глазами. Вспоминать что-то далёкое и несбывшееся или не вспоминать, а так, грезить… Уединиться хоть на час в самой себе, замереть у близкого огня печурки. Ан и тут времени не хватило, тазик с пойлом уже перегревался на плите. Пришлось снова натягивать телогрейку, окручиваться полушалком. И пока надевала сапожки, вспомнила, что нынче забыла проверить почтовый ящик.

«Пыль у крыльца давеча надо было расчистить. Снова придётся нырять до колен… Эх, баба!»

Пыли вроде бы ещё добавилось. И мороз давил крепче, хватал за руки, пока она открывала хлев. Поросёнок с урчанием влез в корытце до самых ушей, а она постояла в затишке, за открытыми воротцами, слушая ветреную ночь, уйдя в себя… Совсем близко был тот угол сарая, за которым когда-то кутал её в бурку Вася, человек, не иначе, как придуманный ею, потому что теперь она уже и не помнила ничего, кроме той мягкой, ласковой бурки. И совсем близко была калитка, у которой, выходя, задерживался всегда Григорий Фёдорович… От него уже полгода не было писем, и он мог даже приехать нечаянно, стукнуть в калитку, потому что нынче она уж была на все согласна. Упала бы, прямо упала на руки…

Ветер шумел, а поросёнок уже не урчал, а мирно дохлёбывал пойло, и жестяной тазик ощутимо холодел в руке. А ей не хотелось двигаться в усталой забывчивости, и тут кто-то постучал в калитку.

— Анастасия батьковна!

Знакомый голос кашлянул покойно, для опознания. И она даже не ворохнулась, не встрепенулась сердцем, потому что не тот, не тот был голос. Тихо, не спеша заперла сарайчик, звякнула тазиком:

— Кого тут?…

— Ну я… Не слышите, что ли? — человек ещё кашлянул недовольно. — Калитку бы отперли, по такой погоде…

— Да она и не заперта. Пылью её, что ли… — сказала Анастасия в темноту. — Нажми посильнее, Никанор Иваныч, не ленись. Ну вот, она и открылась… Ты ежели в ботинках, то погоди, я тут откину малость. Замело меня совсем…

Пока она расчищала совковой лопатой пыльный сугроб, Никанор Иванович стоял рядом, и левая рука его висела неподвижно, а правая придерживала что-то под мышкой. Был Никанор Иванович однорук, заместо левой кисти торчал у него протез, и поэтому он не мог ей сейчас помочь.

Дорожка понемногу расчищалась.

— По какому делу-то? — отдышавшись, раздвигая полушалок, спросила Анастасия.

— По общественному, конечно. К другому погода не располагает, — усмехнулся он в темноте, как будто у него были тут и другие дела.

— Ну, чего ж… Заходи тогда.

— Зайдём.

Он ещё постукал носками ботинок о подступеньки, чтобы не тянуть в дом лишнюю пыль, вошёл следом. Верхний косяк двери хотя и пропускал его, но Никанор Иванович ещё в чулане снял шляпу и наклонил голову, шагая через порог. Из предусмотрительности.

— А я ещё и пообедать не успела, — сказала Анастасия между делом, скидывая телогрейку и одновременно принимая у него фетровую шляпу. — Может, выпьешь со мной чаю, с устатку?

В голосе её сквозила необидная, какая-то домашняя насмешливость, но Никанор Иванович давно уже привык к такому игривому, несерьёзному обращению с собой в этом доме. Кивнул согласно, проходя к столу и приглаживая на крупном черепе изреженные седые волосы на косой пробор. Из-под локтя правой руки выпустил на уголок стола картонную папку.

— Чаю, пожалуй, выпью… Отчего не выпить? Это не то что… Полезное с приятным, так сказать…

— Садись, садись, Никанор Иванович, располагайся. А я счас, приберусь малость.

Ушла в тёмную горницу и, слышно, завозилась в шифоньере. А он знал, что явится она теперь в тонкой нейлоновой блузке без рукавов, тесной до последней возможности, и будет весь вечер сидеть перед ним с оголённой до ключиц шеей, смущать и заманивать, мучить двусмысленными словечками, пресекая, однако, всякую попытку заговорить о главном.

— Чего ж пришёл-то? — услышал он приглушённый и певучий голос из тёмной двери. Спрашивала невнятно и сквозь зубы: держала, видно, шпильки в зубах.

А может, стаскивала через голову буднюю кофту.

Лицо у Никанора Ивановича было каменное, грубо отёсанное, но и оно выразило досаду и страдание. Она всегда так вот допекала его наводящими вопросами: чего пришёл? зачем? — хотя прекрасно знала, с чем он являлся к ней. Именно потому и спрашивала, потому и подтрунивала — то безобидно, то с издёвкой, — что все хорошо улавливала своим женским чутьём. А он, взрослый, заслуженный человек, почему-то не мог одолеть этой её шутливости, всякий раз смущался, не имея никакой исполнительной власти перед её броской, литой наружностью и дерзостью глаз, и вот уже третий год продолжал называть её на «вы», хотя она «тыкала» в ответ без зазрения совести.

Он неловко развязывал одной рукой бельевые тесёмочки картонной папки, хмурился…

— Пришёл вот к вам по выборам. Сами-то не догадались заглянуть на агитпункт, а время уже не терпит. Меньше двух недель… Надо бы и в списках себя проверить, да и с кандидатами познакомиться. Тем более, что я отвечаю за вашу десятидворку.

Тут-то она и вышла. Явилась из тёмной горницы, держа полные, молочно-белые, красивые ещё руки чуть вразлёт, выставив необъятную грудь в тонком, паутинном нейлоне. Прошлась мелкими шажками к плите и, быстро обернув чугунок рушником, вывалила парную, дымящую картошку в блюдо.

— А чего ходить, я ж их и так знаю! — сказала она, мягко оборачиваясь, позволяя рассмотреть себя со стороны и будто дымясь вся. — Я их всех знаю, а в списках бригадирша нас уже проверила.

— Отметки нету, значит, не проверяла.

— Ну, так с неё и надо б спросить. Халатная!

— Так нельзя, Настасья… м-м… Семёновна. Нельзя дело на шутки переводить, — сурово сказал он, как бы намекая, что тут не какой-нибудь личный, любовный вопрос, а вполне серьёзное государственное мероприятие. — За кого голосовать-то будете?

Картошка уже была на столе, и бутылочка с постным маслом, а потом явился из холодильника баллон с солёными огурцами в смородиновых листьях, и все хорошо пахло. Просто непонятно было, как может такая аккуратная, дельная женщина жить в одиночестве, и ради кого только она готовит на зиму такие отличные, отборные огурцы. Никанор Иванович старался не смотреть на парившую картошку, уставившись в разворот папки. Седой ворс пробора холодно поблёскивал у лампового стекла.