— Я об вас завсегда думаю, Анастасия Семён-на, и, прямо говоря, беспокоюсь, — закончил он свою мысль и убрал со стола левую руку.
Анастасия посмотрела на него чужими, безразличными глазами, собираясь что-то ответить, но тут вспыхнула электрическая лампочка над головой. В комнате посветлело, сразу пропали широкие тени по углам, а керосиновая коптилка на столе показалась вдруг жалкой и ненужной. Анастасия обеими руками провела по лицу, будто спросонья, и пошла в.угол, к радиоприёмнику.
— Мы вот тут сидим, болтаем без толку… — сказала она на ходу, — а люди в степи работают, на морозе. Столбы, видишь, подняли. Шутка-дело, на таком ветрище по столбам этим лазить!
В приёмнике щёлкнуло, запищало, и вдруг, нарастая, выплеснулся шутливый песенный речитатив:
Ну что тебе сказ-зать пр-р-ро Сахалин?
На остр-р-рове нор-р-маль-ная пого-да!…
И разом всё смолкло, она выключила клавиш.
— Черти бы их разымали! — заругалась Анастасия. — Тут и вправду надо погоду послушать, а они…, И скажи ты, какие люди! Слова попросту не скажут, обязательно стишками, да в рифму!
Никанор Иванович понял, что пора уходить. Но уходить, как всегда, не хотелось, и он искал ещё повода, чтобы затянуть время.
— Культура! — сказал он, закурив папироску «Беломор». — Культурой пренебрегать, Настасья Семён-на, не стоит. Я вот последнее время книги стал усиленно читать, много полезного почерпнул… От иной книжки прямо не оторвёшься!
— Про любовь небось книжки выбираешь теперь? — откровенно издеваясь, сжала она губы. Ждала с внутренней усмешкой, что он опять выскажется в духе своих прежних лекций: мол, никакой любви в чистом виде в природе нет и быть не может, поскольку влечение полов все достаточно хорошо объясняет на материальной базе, без предрассудков. Но Никанор Иванович от подобного разговора уклонился.
— Зачем про любовь? Познавательные книги, в смысле потока информации, — сказал он. — Читал вот недавно про исторические времена. В райцентре библиотекарша посоветовала. Книга под названием «В прекрасном и яростном мире».
— Чего же там?
— Факты! Из истории. При царе Петре, оказывается, тоже хотели канал Волго-Дон прорыть. А я, откровенно говоря, даже не подозревал. Имел существенный пробел по этой части…
— Гляди-ка! — поразилась Анастасия. — Ну, и как же? Чем дело-то кончилось?
— Ну, в те времена-то, конечно, у них не вышло. Техника не та, да и наука промашку дала… Выкопали канал, конечно, и шлюза учли, и всё прочее. Одно из виду упустили: откуда вода будет.
— Ах ты, господи! Незадача… И чего ж царь на это?
— Ну, царь дело знал! Велел главному штейгеру, который из немцев, голову отрубить, Чувство ответственности высоко было поставлено.
Никанор Иванович крепко затягивался «Беломором» и дыма почти не выпускал, в себя заглатывал.
— Так-таки и отрубили голову? — ужаснулась Анастасия.
— Само собой…
— А вода?
— Какая?
— Ну, в шлюзах-то! Как с водой-то дело кончилось?
— А-а, вон вы о чём… Ну, воды, конечно, не прибавилось, нет. Немец-то он, возможно, вредителем был…
— Ведь это беда — с каких пор! — снова поразилась Анастасия. — Дурь наша, господи…
Она убирала посуду. По тому, как резко и неосторожно, со звяком бросала тарелки и стаканы в тазик, швыряла мокрые, непротертые вилки в ящик стола, Никанор Иванович понял, что разговор и на эту тему иссяк. Задавил недокуренную папироску в пепельнице и поднялся. Спросил вдруг с неожиданной решимостью, напрямую:
— Николай-то… так при Коншине и живёт? Не раздружились они?
«Мне-то как быть? — слышалось в этом вопросе. — Ждать и дальше или, может, приискивать другое место?»
Анастасия перестала кидать посуду, руки у неё обмерли.
— Не знаю. Не пишут же. Чего об этом говорить!
— Может, жена к нему вернулась?
— Не знаю. Моё-то дело какое!
Никанор Иванович одевался трудно, никак не мог сразу найти левый рукав, топтался у двери.
— Вы вот давеча… про любовь, — сказал с видимым напряжением. — Любовь, конечно, дело молодое… А ежели все у нас теперь есть, отчего бы и не пожить, Настасья Семёновна? Чего же вы ждёте?
Она помогла натянуть пиджак, усмехнулась:
— Все у нас есть, Иванович, верно. Жизни токо нету!
Грубо, назло себе сказала, потому что верила ещё в другое. Своя судьба — хоть и за семью печатями, а всё же недаром жизнь идёт, недаром. Только дождаться, дождаться бы… И он, должно быть, понял эту её горячую неправду, толкнул двери. «Кричите, Настасья Семёновна? Кричите, значит, надеетесь… Когда не верят, так молчат наглухо, вот чего я вам скажу…»
Ветер не унимался. В саду шумело, расчищенную дорожку у крыльца опять перемело. Ощупью открыли калитку.
— Погодка! — недовольно буркнул Никанор Иванович. — Середь зимы снегу не допросишься!
— Конца не видать, — в тон ему вздохнула Анастасия, подавив усмешку. Пришли ей на память бабкины утки, что пригреблись по пыльному смету к окну клевать раннюю герань. И смех и грех!…
— До завтрева, — попрощался Никанор Иванович.
Анастасия промолчала, вспомнила про почтовый ящик.
Дождавшись, когда гость отойдёт в темноту, дрогнувшей рукой отодвинула фанерное донце самодельного ящика. Посыпалась сухая земля, и вдруг что-то воробышком клюнуло в чуткую ладонь.
— Письмо?! — ещё не веря себе, ахнула Анастасия.
Лампочка у потолка горела неровно: то вспыхивала бело и разяще, то угасала красно, и тогда виден был провисший волосок под слабым накалом. Видно, опять где-то закидывало ветром провисшие провода.
Лампочка мигала, но почерк сына на конверте она угадала сразу и почувствовала кружение в голове. Голова кружилась от дневной усталости, от длинного и скучного вечернего разговора, от ветра, лапающего закрытые ставни. Анастасия потёрла лоб и виски, неловко, одним боком присела к столу и дрожащими руками подержала письмо на просвете, чтобы, упаси боже, не разорвать сыновней весточки вместе с конвертом.
Что-то удерживало её… С какой-то пронзительной ясностью видела дымящийся окурок в пепельнице, чуяла что-то постороннее в хате.
«Господи! Будто вчера было… Сидел он тут же, на этом месте, и тоже „Беломор“ курил мелкой затяжкой… А я-то, я-то, дура!…»
Много ли времени надо, чтобы разорвать по краю конверт, но и за эти мгновения успела Анастасия чуть ли не всю жизнь свою перебрать, всколыхнуть в памяти, стиснув зубы.
Давеча, у стогов, бабы мешали, не могла даже и скрытно признаться, о чём болело сердце все эти годы, отчего с таким нетерпением ждала вестей от сына. А сейчас, наедине с письмом, прямо задрожала вся, обессилела от смутной надежды и заново все припомнила.
Стирала она тогда на кухне. В одном лифчике и будней юбке, распаренная была и, наверное, некрасивая. Жестяное корыто ухало и легонько прогибалось под руками, и мыльная вода плескалась и будто всхлипывала о чём. И тут он вошёл.
Привёл сына-озорника за руку…
И вот, чего бы никому она не сказала, в чём и себе редко признавалась, смутил её Коншин не тем, что застал с оголёнными плечами, — она тут же и накинулась тогда расхожей бумазейной кофтой, — а тем, что сильно похож был на другого человека. Показалось вдруг, что стоит перед нею Вася Кружилин, вылитый Вася, суженый её, только постаревший, хмурый и чужой.