– Почему? – переспросила баба Глаша. – Да потому, что дурой была. А он… за все годы ни единой весточки не прислал.
Арина не стала спрашивать, кто – «он», по выцветшим бабы-Глашиным глазам все и так было понятно.
– Он ведь к вам вернулся, – сказала она тихо.
– Вернулся. – Баба Глаша кивнула. – А я мужняя жена с вот таким пузом. – Она развела руки, показывая, какой у нее был живот.
В сердце кольнуло, словно иглой. Стало жалко всех: и девчонку, мужнюю жену с пузом, и завидного жениха Леньку, и того, кто вернулся слишком поздно.
– Помню я только ветку жасмина в его руке. Ни лица, ни глаз не запомнила, только жасмин. Он его аккуратно на лавочку положил и знаешь что сказал? Сказал – сам виноват. И ушел… Вот точно его и не было. А я бы следом побежала, мужняя жена с вот таким пузом. – Баба Глаза снова развела руки. – И догнала бы. Так мне хотелось ему в глаза посмотреть, понять, отчего он так со мной… С нами отчего он так жестоко поступил. – Баба Глаша говорила, и голос ее становился все тише, терял командирские нотки.
– Вы его не остановили тогда?
– Не успела. Ленька мой не позволил… Нет, он не злой был мужик. Трезвый так вообще телок ласковый, а во хмелю страшный. Пил он, Аринка. Самогоном заливал то, что забыть хотел, все эти ужасы войны. Он как цветы увидел, так все сразу понял, схватил меня за косу и в хату… Ребеночка, первенца своего, я тогда потеряла. И не смотри на меня так, Аринка, не думай даже его, Леньку моего, винить. Это не он был, это война все проклятущая, контузия его. Утром, как проспался, горше меня плакал, на коленях ползал, клялся и божился, что никогда больше руки на меня не поднимет.
– И вы его простили?
– Простила! – сказала баба Глаша с вызовом. – Ни дня не любила, а простила. Вот такие мы, бабы, дуры.
– А он?
На сей раз баба Глаша не стала спрашивать, кто – «он», на губах ее мелькнула и исчезла горькая улыбка.
– А он пришел ко мне в тот же день. Как мимо мамки с Ленькой прошел, ума не приложу. Наверное, глаза отвел. Пришел и говорит: «Он же зверь, Глаша! Он же покалечит тебя. Ты только скажи, только намекни…» И смотрит на меня так, как никто никогда не смотрел, так, что утроба моя пустая жаром зашлась. Вот тогда я и поняла, что он другой теперь. Совсем другой. И за Леньку непутевого мне вдруг так страшно стало. «Не смей! – говорю. – Не вмешивайся в мою жизнь. И мужа моего не трожь».
– А он?
– Он только кивнул, будто согласился. Поставил на стол какую-то склянку. «Выпей, – говорит, – Глаша. Это тебе нужно от хворей женских. Чтобы потом все хорошо было». И ушел… Я, кажется, только моргнула – а его уже и нет. Подумала, приснился в горячке, если бы не склянка, что он мне оставил.
– Вы выпили? – Можно было не спрашивать. От Ирки Арина знала, что у бабы Глаши нет детей.
– Хотела. Мне бы он зла не причинил. Но не успела. Ленька склянку увидел. Как он понял, как догадался?.. Не знаю, только на моих глазах ее разбил. «Не надо, – сказал, – жена, тебе это ведьмовское зелье. Сами справимся. Все у нас будет еще лучше, чем у других».
– А как на самом деле было?
– Как было? – Баба Глаша помолчала, вспоминая. – Да по-всякому: что хуже, что лучше. Вот только деток у нас больше не было. Не дал боженька.
– А его, его вы совсем забыли? – спросила Арина.
– Нет. – Баба Глаша ответила сразу, не раздумывая. – Он, как и обещал, обходил меня стороной, на глаза не попадался, хоть и жил рядом. Да вот как сейчас. Я бы его, может, тоже забыла, да Ленька не давал. Ревновал меня страшно, из-за бездетности нашей сильно переживал. Переживал и напивался, а потом… – Она обреченно махнула рукой.
Арине не нужно было объяснять, что потом. «Любил-пил-бил…» – вот такой замкнутый круг. Сколько женщин, сильных, красивых, умных, так и не смогли из него вырваться! Но ведь баба Глаша как-то вырвалась. Или нет?
Старушка поняла, словно почувствовала невысказанный Аринин вопрос, прежде чем заговорить, разлила по стопкам остатки самогона.
– Пятьдесят третий год это был. Хорошо запомнила, потому что Сталин тогда помер. По радио объявили – все, нет его, вождя, отца любимого. Некому нас теперь в светлое будущее загонять. – Баба Глаша одним махом допила самогон, поморщилась. – Сталин помер, а у Леньки моего появился очень уважительный повод. Два дня он пил, домой глаз не казал, а на третий вернулся. Я как раз на работу собиралась, волосы перед зеркалом расчесывала. Волосы у меня, Аринка, были всем бабам на зависть, золото, а не волосы. Вот он эти мои волосы на свой кулак и намотал… Что кричал, в чем обвинял, не помню, чуть душу он из меня не вышиб. Бил так, что я уже и с жизнью попрощалась, только лицо все руками закрывала, боялась, дура, что в гробу с синяками некрасивая буду. – Она коротко хохотнула, поправила сползшую с плеч шаль. – Думала: вот, помирать время пришло, а в жизни моей ничего хорошего не случалось. А потом, чувствую, легко мне стало: никто не бьет, не пинает. Я не знаю, как он догадался. Может, почуял, чутье же у него ведьмовское. Всегда мой дом стороной обходил, а тут зашел. Что он с Ленькой сделал, как бил его, мне потом Лидка рассказала. Она с мужем на крики прибежала, вдвоем они его едва оттащили. Бешеный он был, страшный, кричал, что Леньку за меня со свету сживет. А потом успокоился, вот как гроза, раз – и нет ее. Меня на кровать перенес, а сам ушел, но вернулся быстро с мазями, отварами какими-то, велел Лидке меня этим выхаживать. Провалялась я в беспамятстве дней пять, а когда в себя пришла, ничего из того, что было, не вспомнила. Ни то, как Ленька меня мордовал, ни то, как он Леньку. Мне все Лидка рассказала, не сразу, а когда я уже на ноги вставать начала. Я, помню, всю ночь не спала, думала о своей жизни непутевой, а утром подала заявление на развод. Хоть жалко мне было Леньку, да только своя жизнь дороже, пусть и непутевая.