Пьеса потеряла свой истинный характер. Странно было смотреть на сцену. Что такое происходит? Как же так? Что-то вроде виленского убийства![5]
Человек удавился. В двух шагах труп висит на дереве. А жена говорит, как надо поступить с оставшимися деньгами:
– Лучше их растранжирить, чем так накапливать, как мы копили.
Племянница шутит:
– Теперь, Модест Григорьевич, вы уж наш должник! Мы вот возьмем, да и посадим вас в яму!
Происходит сговор.
Что же это за чудовищная бесчувственность? Нравственный идиотизм какой-то!
Мы поняли бы все это, как вздох облегчения, если б нам показали, из-под какого страшного гнета люди освободились, от какого ужаса избавились.
Мы сказали бы:
– Да. Это понятно. Избавившись от человека, бывшего таким гнетом и таким ужасом, совершенно естественно, что люди подумали прежде всего о себе, порадовались за себя, и у них невольно вырвался вздох облегчения. С точки зрения приличий следовало бы, быть может, погодить. Но по-человечеству понятно.
А нам дали жалкого, больного, несчастного. Он так ужасно погиб. А родные ликуют по поводу того, что больного затравили вконец. Поистине, какой-то каннибальский признак.
Там, где один артист своим исполнением лишает пьесу ее истинного смысла и совершенно искажает характер других действующих лиц – там нельзя говорить об «ансамбле», которым всегда гордился Малый театр.
За неимением настоящего Крутицкого, пьесы Островского не было.
А афиша была составлена так заманчиво. В Островском Федотова, Садовская, Садовский.
Особенно Садовский. Видеть Садовского в пьесе Островского. Это все равно, что слышать Магомета, проповедующего об Аллахе.
Мы наслаждались заранее:
– Что сделает Садовский из Петровича? Какое живое лицо создаст!
И это был один из тех редких случаев, когда мы ушли из театра, неудовлетворенные игрой г. Садовского.
У Петровича ум не только иронический, но и озлобленный.
– А ты где с купеческой-то дочерью целовался?
– То-то и дело, что через забор перелез, в их сад.
– Ну, тогда тебе одно спасенье. Говори, что ногами стоял на общественной земле, и через забор, в чужой сад, только губы протянул.
Его спрашивают:
– А что будет человеку за то, что он находку нашел?
– Закуют в кандалы. Года два в остроге подержат, а потом по Владимирке![6]
В этих издевательствах над законом, – вернее, над беззаконием, – над судом, – вернее, над бессудием, – желчь, накипевшая злоба человека, которого морили в тюрьме, лишили в суде всего достояния.
В тоне г. Садовского была ирония, но не было сарказма много страдавшего человека. Выходило, что Петрович иронизирует над незнанием законов окружающими. Но не над ними, думается, а над самими законами и их исполнителями злобно и страдальчески издевается Петрович.
Его довели до последней степени явного негодяйства. Он промышляет тем, что делает ворам подложные документы. И Петрович за это полон непримиримой злобой к тем, кто довел его до такого положения.
И злоба Петровича так велика, что он на преступление готов. Убийц подвести, самому убить.
Это желчный человек, замученный, издерганный злобой.
О чем бы с ним ни заговорили, – на все только злобно-саркастический ответ:
– Жаловаться нельзя: и ростовщиков убийцы не забывают.
– В каком настроении судья. В хорошем, – отпустит. В дурном, – сошлет.
В исполнении г. Садовского это спокойный, уравновешенный, над всем посмеивающийся циник.
Странным становится: с чего это он вдруг на преступление, с дубиной на человека, бросился? Если бы был задерганный злобой, замученный, задыхающийся от злобы человек, – никаких бы «вдруг» в пьесе ясной, простой и жизненной не было.
Нам кажется, что таким исполнением Петровича г. Садовский погрешил против автора, и против истории. Не таких, как его иронический философ, людей делали на Руси дореформенной суд и всяческая дореформенная неправда.
Г-жа Федотова играет забитую жену Крутицкого. Вот это действующее лицо возбуждает к себе только жалость. Бесконечную жалость. Плачущие речи, плачущие звуки. И г-же Федотовой не надо было много искать, чтоб найти у себя все, что надо для этой роли. Созданный ею «из слез» образ был глубоко трогателен. А рассказ о том, как Анна Тихоновна перестала стыдиться солдатской шинели, положительно переворачивал сердце.
Было понятно, почему Настя, когда Анна Тихоновна опять вспоминает о солдатской шинели, – прерывает ее с ужасом:
5
6