— Баба! — послышался тонкий детский голосок. — Ложись! Спи!
Она улыбнулась сквозь набежавшие вдруг слезы.
— Хорошо, внученька, сейчас лягу…
Девочка любила засыпать, зная, что бабушка лежит здесь, рядом, на своей высокой железной кровати с никелированными шарами по углам спинок. Именно лежит, а не стоит, и лежа качает люльку ногой в мягком кожаном тапочке. Ей не нравилось, чтобы кто-то смотрел на нее, засыпающую. «Слишком свободолюбива, — думала, погружаясь в дремоту, Старушка. — Будет больно ударяться. Жаль, что не доживу до ее взросления, не успею ничего — ну ничегошеньки! — рассказать о себе, своей жизни, своих мыслях, своих ошибках и потерях, своей любви, своем опыте, своей боли, — ни о чем из того самого главного, что так хотелось бы передать! Ни о чем, ни о чем…»
Как бабушка двухлетней внучки, она была несоизмерима стара: разница в возрасте — больше шестидесяти лет. Все потому, что и радость материнства впервые изведала на исходе четвертого десятка. Как-то раз старшая дочь спросила ее: почему, дескать, ты так поздно меня родила?
— А раньше некогда было, — ответила она тогда. — Коммунизм строила…
Она любила перебирать свои фотографии тех лет: строгий овал лица, жесткий взгляд, на голове — красная косынка…
Муж, лежавший на кровати у противоположной стены, давно уже спал, скрестив по-стариковски ноги в белых бурках и сложив — тоже по-стариковски — руки на груди. Спала и внучка в своей голубой люльке. А Старушка, устало опершись на свои большие пуховые подушки, замерла в неподвижности, боясь нарушить тишину, и даже слез ничем не утирала, медленно и скорбно катившихся по ее бледным щекам…
Через четыре года она умерла.
Еще на год раньше умер ее муж.
А Девочка в это же время пошла в первый класс.
Она тогда еще не знала, что бабушкина жизнь никуда не исчезла. Не растворилась в мироздании, не ушла в небытие, не затерялась в неведомых космических далях. Что вся эта жизнь, со всем своим содержимым, как некая сокровенная река, плавно перетекла в ее, Девочкино, русло.
… Елена Евгеньевна проснулась рано — едва забрезжил рассвет.
В комнате было темно, но она без особого труда нащупала кнопку прикроватной настольной лампы и привычным движением утопила ее в металлическом ламповом постаменте. Вспыхнул яркий свет — слишком яркий для такой маленькой, темной — без окон — спальни. Да это была, собственно, и не спальня, а просто узкая часть комнаты, отделенная деревянной перегородкой. Здесь помещались лишь железная кровать и тумбочка возле нее, а на тумбочке — металлическая лампа с круглым абажуром в виде полусферы. Единственная вещь, оставшаяся от «той» жизни.
Что она помнила о ней?
Все. До мельчайших подробностей, до самой последней минуты. Каждый день и час — от знакомства до прощального взгляда Алексея, остановившегося на мгновении в черном дверном проеме. Когда его увели, она вдруг почувствовала острый приступ удушья — «махрового», до ломоты в груди и звенящего головокружения. Испугавшись, что сейчас умрет на глазах у пятилетней дочери, она выскочила в коридор. Схватилась за дверной косяк. Другой рукой — рванула ворот на блузке. Гулко посыпались пуговицы, стуча по дощатому полу, как жемчужины по мраморной столешнице. Она почему-то вспомнила тогда эту массивную немецкую столешницу в комнате своей матери и нечаянно разорванную ею, тогда шестнадцатилетней девушкой, нитку бус…
— Леночка, что с тобой? — будто сквозь сон услышала она взволнованный голос Лидии Захаровны. — Тебе плохо?
— Что же это такое? — едва промолвила она, не глядя на старую домработницу, несколько лет служившую ей верой и правдой. Они привезли ее с собой из района, где муж служил оперуполномоченным районного НКВД.
В эту систему Алексей попал прямо из горного института, еще до его окончания — как лучший студент-коммунист, и сразу с усердием стал осваивать методы советской разведки.
— Все, что у меня есть, я отдал советской власти, — всегда с гордостью говорил он. — Если понадобится — готов отдать и жизнь…
О нем всегда отзывались, как о честном, твердом большевике.
И вдруг — арест. И — участливый голос старой, все понимающей женщины, мягко смотрящей на нее сквозь толстые линзы очков…
Елена Евгеньевна протянула руку к лампе: надо погасить, за окном уже совсем светло. Она встала, набросила халат, ловко и быстро подколола волосы и только тогда вышла из спальни в основную комнату. Живя в полном одиночестве много лет, она никогда не позволяла себе ходить по дому неодетой: так приучила ее мать. Вернее, мачеха. Еще вернее — женщина, которая полностью заменила ей умершую при родах родную мать. Это ее жемчужное ожерелье она разорвала тогда нечаянно, кокетничая перед зеркалом — в нем Лидия Николаевна всегда выходила утром к завтраку. Выходила — это громко сказано: не спускалась с верхнего этажа богатого особняка на нижний, а просто выходила из одной комнаты в другую — туда, где стоял круглый обеденный стол. Происходило это в Сибири, в маленьком селе под названием Акатуй, в бревенчатом домике из двух комнат, где царским указом было предписано жить семьям ссыльных политкаторжан.