Этого устава придерживались все политические, проповедовавшие очищение быта ради преображения личности. Они много читали, организовывали лекции на разные темы, дискутировали. И Добров пользовался в этих дискуссиях большим авторитетом. Марк говорил, что есть мнение после возможного освобождения назначить его руководителем лево-эсэрского ядра в Минусинске.
Но наступит ли когда-нибудь долгожданная свобода? Никто из нерчинских политкаторжан начала девятисотых годов этого не знал.
… Через четыре года Незабудка и Евгений Добров были переведены на вольное поселение и стали жить вместе, как супруги. Вскоре у них родилась дочь. Во время родов Незабудка умерла — не так красиво и ярко, как мечтала, а буднично и скорбно, измученная родовой горячкой.
Маленькая Лена осталась с отцом.
…Состарившись и пережив самоубийство сына, Елена Евгеньевна время от времени перечитывала дневники и письма своей матери. «Убежденным социалистом и атеистом станет только тот, кто сможет в своей личной жизни провести принцип до конца, со всеми вытекающими отсюда последствиями…»
Она все больше и больше приходила к убеждению, что о настоящих последствиях ее родители, пожалуй, тогда всерьез даже не догадывались.
А что касается меня…
Отголоски смертельно-опасных игр, как переданный родовой мандат, через сто лет настигли и меня, преобразовавшись из шепота философски и эстетически изящных отвлеченных изысков в громовые раскаты опасных и разрушительных, неуправляемых стихий.
Эпилог Девочка и Переулок — Я ранена! — плакала Девочка, с мольбой протягивая мне свои худые руки. — Посмотри, как мне больно! Помоги мне! Мы стояли с ней посреди погоста. Мрачная картина простиралась перед нашими глазами. Могильные холмы, темные деревья со зловеще шелестящими кронами, низко нависшее небо в темно-синем мареве быстро плывущих облаков… Девочка отчаянно плакала и просила помощи, а я так же отчаянно соображала, чем могу ей помочь. Мы стояли друг напротив друга. Была глубокая ночь — тот самый предрассветный час, когда еще есть, чего бояться, когда дрожат колени, трепещет в груди заходящееся от ужаса сердце и волосы как-будто шевелятся на голове, как у беспомощного гоголевского Хомы, шепчущего молитву. Но где-то, далеко-далеко, в какой-то точке небесной сферы, а, вернее, всего лишь поблизости от этой точки, едва угадываемый разумом, еще совсем невидимый, приближался рассвет. Я знала, что он наступит, а раненая Девочка — нет. У нее совсем не было опыта наступления обнадеживающих рассветов. В ее маленькой жизни преобладали пока лишь только обида, боль и одиночество. Поэтому я взяла ее за руку и — повела. Как когда-то Жан Вальжан — Козетту. Куда? Этого я еще не знала. Главное — подальше от трактира Тенардье. Наверное, прежде всего мы выйдем к озеру, которое раскинулось сразу за кладбищем. В его водах можно будет обмыть раны, выстирать одежду. Его влагой — утолить жажду. А потом… Потом — посмотрим! Куда-нибудь, да направим свои стопы. Ведь самое важное — и с годами я это поняла! — происходит в Пути. На рассвете мы зайдем в Город — тот, в котором все предназначено для жизни. Он шумит, как Вавилон, но это — не Вавилон. Обычный, среднестатистический Город. Но — со своими особенностями. Например, улицы в нем не всегда ровные и широкие, а иногда — убегающие вниз, к глубокой речной низине. Там, среди зеленых берегов (как в сказке!) течет Река. Вернее — речка. Маленькая, не опасная. Весной она шумит, расширяя свои берега за счет тающего снега. Летом — несет свои воды тихо, сонно, еле слышно поплескивая вокруг причудливо-изогнутых корней старых деревьев, растущих по обе стороны. Через Реку есть Мост. На него можно взойти и с середины смотреть на несущуюся под ногами воду. Для Девочки, пережившей травму, это очень хорошее занятие. А для взрослого — опора, поддержка, свидетельство включенности в общее бытие: до меня было, при мне есть и после меня будет… Перейдя на другую сторону Реки, можно дальше исследовать открывающееся перед путниками пространство. Вот — старинная каменная Лесенка, кривая и неправильно устроенная с точки зрения архитектуры. Но она обязательно и неизменно выводит наверх, к следующим этапам, где тревожно пульсирует ни на секунду не останавливающийся Хронос и где уже «пахнет» цивилизацией. Но это — не пугает: всегда ведь можно вернуться! Перебежать мостик, углубиться в мягкие заросли, послушать птичий гомон, зачерпнуть воды из родника. А еще можно — взять кисти и краски, и, устроившись удобно на одном из зеленых склонов в старом переулке, рисовать то, что знакомо и дорого с ранних лет. И — себя саму на фоне этого пейзажа. Вот — Я. Кокетливо перекинута через плечо все еще по-девичьи полновесная коса. Грима на лице нет, глаза внимательно и умно смотрят перед собой, руки неподвижно лежат на коленях. Весь мой облик свидетельствует о том простом, бесхитростном и неприкрытом факте, что к роду английской королевы (а равно и какой-либо другой) я не имею ну никакого отношения. Зато принадлежность к лево-эсерскому мятежному крылу нет-нет, да и проглядывает в моем далеком от калитинской кротости взоре. Купеческой торгашеской сметливости, положенной мне по роду-племени и способной из воздуха (ну, ладно, ладно, из результатов честного труда!) делать деньги, увы, нет и следа — победила-таки бессребреническая, шестидесятническая доминантная хромосома! Туга-печаль моя выросла на почве строгого «круглосуточного» режима, дерзость пустила корни в безразличной к правам человека коммуналке, лицемерие — в советской идеологизированной школе. Но там же пророс и патриотизм, и умение дружить по-настоящему — однажды и на всю жизнь: ведь то, что так дружили Герцен с Огаревым, не умаляет ценность этой добродетели. С женственностью, правда, не сложилось — не помогли уроки старой пианистки. Да и уж слишком родовое это у нас, наследственное: все женщины нашего рода, как некто от ладана, бежали от домашнего очага, чтобы на каждом сантиметре открывшегося перед ними жизненного пространства усиленно бороться за справедливость. И не имело значения, крестьянками они были или дворянками. Первые, точно как в известном анекдоте, страстно мечтали, чтобы не было богатых, вторые — чтобы не было бедных. Одна бабка была безграмотная, другая — слишком грамотная. Одна ходила в красной косынке, другая — родилась на каторге. Мне же, как наследнице, достался только авантюризм. Его я и кладу на холст… Да, кстати, а как себя чувствует моя юная спутница? Надо же — сидит спокойно и внимает всему, что я делаю. Кто она? Может быть, сонное видение? А, может быть, это я сама и есть? Как часто мы боимся распознать в самих себе этих раненых, измученных одиночеством и страхом маленьких Девочек! Мы не отзываемся на их просьбы о помощи, отворачиваемся от их окровавленных ран, выбираем те дороги, на которых рассчитываем их не встретить. Так и стоят они по обочинам — никем не забранные. Стоят круглосуточно, круглогодично, кругложизненно. Оно и правда — без них легче: нет Девочки — нет проблемы. Но самое-то главное в том и заключено, что Девочка — есть! И мы знаем об этом. Знаем, что она там — в начале всех наших дорог. Я вот свою встретила (увидела во сне?) на погосте, у могилы бабушки. Так и было написано на надгробии — здесь, мол, лежит такая-то и такая-то. И Девочка жаловалась, что получила рану именно в этом месте! Рискну утверждать — она ее унаследовала. Значит, что-то в будущем будет зависеть и от меня? … Как-то раз я прочитала такую историю. Некая гостья, приехавшая отдохнуть на каникулы к своим друзьям, проснулась тихим, солнечным утром, утопая в неге, и вдруг услышала чей-то властный голос, созывающий всех обитателей дома к обеду. На этот резкий голос странным образом отреагировали комнатные собаки. Они зарычали и подбежали… к клетке с попугаем! И тогда хозяин дома с улыбкой объяснил: этот попугай достался ему после смерти деда, и он частенько говорит его голосом, пытаясь по-прежнему руководить жизнью своих домашних… Может быть, у каждого из нас есть такая таинственная птица в дальней комнате? Она «вещает» голосами наших предков, и мы, инстинктивно повинуясь этому зову, спешим выполнить то, что требуется… Вот о чем я думала — и не раз! — на зеленом склоне. А однажды вместо кистей взяла с собой блокнот и ручку. И стала записывать все свои мысли. Напротив, на другой стороне переулка, все еще стоял бабушкин дом. В нем жили теперь совсем другие люди. Там, где раньше благоухала клумба с любимыми бабушкиными флоксами, теперь высился двухэтажный гараж из белого кирпича. Темные евроокна холодно и отчужденно смотрели на всякого, кто имел намерение пересечь границу частной территории. Я такого намерения не имела. Я просто присела на большой круглый пень — прямо напротив наглухо замкнутых ворот. Этот старый, с отполированной поверхностью, еще довольно крепкий, но уже начинающий разрушаться пень был той «деталью интерьера», которая связывала меня с прошлым. Он нисколько не изменился за эти годы. Такой же теплый, если положить на него ладонь. Так же слегка изогнут набок, как покосившийся венский стул с подломленной ножкой — из-за этого уклона мы с Иркой никак не могли усесться поудобнее, все время соскальзывали. Вокруг пня — такая же, как в детстве, темно-зеленая тра