— А что она?
— Она смотрит на меня такими ясными глазами — они выцвели к старости, но все равно были зелеными, как у меня — и говорит: «Какая же я живая? Я давно умерла, вот и хоронить пора пришла».
— Черт… А ты?
— Cправилась как-то. Как могла спокойно отошла к двери и говорю: «Хочешь рубашку — вот она в шкафу висит, иди да надевай». Она повозилась еще, но встать-то не может, так и заснула в старой. А наутро ничего уже не помнила, конечно.
— А потом, — сказал я очень осторожно, — потом прилетели «тряпки», и все стало…
— Да, еще хуже. Она уже почти ничего не понимала. Началась слепота на один глаз, потом второй. Медсестры перестали ходить, в квартире постоянно воняло мочой и калом. Я не могла там быть! — внезапно взорвалась она. — Не могла! Не хотела! Мне было шестнадцать, я хотела счастья! А не… этого!
— Ты делала все, что могла, и так хорошо, как это было на тот момент возможно. — Я положил руку на ее простое, честное плечо. — Может, это и сломало тебя на какое-то время. Выбило из нормальной жизни, оставило пару шрамов. Но жизнь не закончилась. Приходит новый день. Ты живешь. Мы продолжаем работать, все вместе. Знаешь, как сказал великий писатель: «Мы все сломаны. Но именно в местах надломов мы становимся сильнее всего».
— Кто это сказал? — Лена подняла взгляд.
— Один парень. Он потом умер.*
Мы помолчали. Снаружи приблизились, а потом отдалились звонкие голоса — девчонки, видно, тоже вернулись со своего экзамена.
— Я ведь ненавидела ее, — буднично сказала она. — Ненавидела за то, как она приковала меня к себе, как нуждалась во мне каждую минуту каждого часа каждого дня… Но я и любила ее — она была моей, не чужой, не чьей-то бабушкой, и она, случись со мной что-то, так же сидела бы у моей кровати, и кормила меня с ложечки, и выносила бы за мной, и меняла загаженные простыни…
— Лена…
— И вот они были внутри меня, постоянно, каждый день. Любовь и ненависть. И страх за нее — потому что вокруг бушевала война, и рушились здания, и гибли люди. И еще… в какой-то момент внутри поселилось гнусное такое, расчетливое ожидание, что, может быть, в какую-нибудь ночь от атаки «тряпок» обвалится потолок и придавит ее… или меня. И все это, наконец, закончится.
Она подняла на меня красные глаза.
— Только это не заканчивалось. Время шло. И ничего не заканчивалось. Я чувствовала себя мертвой, как она, и мне хотелось надеть уже ту чертову рубашку, и пусть бы меня положили в гроб, только чтобы не нужно было вставить в два часа ночи, и потом в пять часов, потом в семь, и ходить в школу, и кормить ее, и колоть… Все!
Была тишина. Капли воды в душевой падали, как слезы.
— И однажды утром я проснулась с очень ясной головой, встала, подошла к бабушке, вытащила у нее из-под головы подушку, положила на лицо и навалилась всем телом. Намертво. Не знаю, сколько я так лежала. Наверное, долго — даже успело стемнеть. Потом убрала все, позавтракала и пошла гулять по городу. Впервые за… год, наверное? К тому моменту я уже плохо понимала счет времени. А потом — еще немного позже — кто-то посадил меня в машину и привез в комнату с белыми стенами и долго кололи иглами в вены. Потом был специнт и… ну, дальше ты знаешь.
Она легко поднялась и встала передо мной — спокойная, красивая и страшная.
— И вот я смотрю на вас и слушаю ваши истории каждый день. Да, переломанные ноги, вырезанное горло и предательство дорогих людей — это неприятно. Да. Но каждый раз я задаю себе один и тот же вопрос: что вы знаете о любви?
Примечание к части
*Цитата принадлежит Эрнесту Хэмингуэю.
«Лена». Глава 15. Те, кто рядом
— Идиот! Чертов олух! Конченный дебил!
— Не то, чтобы я была в настроении спорить, — Алиса выглядит невозмутимой, но в глазах подрагивают золотые в прерывистом свете капитанской палубы чертенята, — но в чем причина стол глубокого и беспощадно правдивого самоанализа?
— Знаешь, что плохого в нашем скомканном на коленке плане, Алис? — я умудряюсь немного успокоиться и даже наскоро обучаюсь членораздельной речи. — Практически все! И тем не менее, по какой-то нелепой случайности и адскому, иначе не скажешь, везению, пока все шло как по маслу. Пустые коридоры, дубина-капитан, твои навыки прицельного махания энергостеком, все в лучшем виде. Но — сюрприз! — ничто не длится вечно. Кто из нас сейчас рванет вниз, на причальную палубу, как считаешь?
— Все, конечно, — удивляется Алиса и тут же соображает, где затаилась подстава. — Ах ты ж блядень!
Шестнадцать.
— Вот, ты начинаешь понимать, — одобряю я и окидываю взглядом подтянувшихся и недоумевающих девчонок. — Как быть с капитаном? Как быть со всеми этими… парнями в белых пижамах? Вот мы сейчас рванем вниз, так? И что помешает им мгновенно объявить тревогу, заблокировать лифты и двери, и вообще максимально осложнить нам жизнь?
— Черт… — скрипит Мику.
— Слишком быстро все идет, — поясняет Ульянка. — Как-то не пришло в голову.
— Наверное, потому, что я никогда не оценивала наши шансы добраться так далеко, как высокие, — задумчиво произносит Славя.
— Ваши предложения, девочки и… девочки?
Пятнадцать.
— Прорываемся, конечно, — пожимает плечами Алиса. — Раз уж начали рисковать, глупо останавливаться. А каждая секунда простоя снижает и так невеликие шансы.
Она права, разумеется — единственной альтернативой этому решению была бы казнь наших пленников. Но только на это не готов ни я, ни, судя по их лицам, никто из девчонок. Может, мы и наловчились когда-то сбивать штурмовики «тряпок» с клонированными уродцами внутри, но это не сделало нас палачами. Прорываться вниз — наш лучший, хотя и чертовски рискованный вариант.
И я уже собираюсь громко согласиться с Алисой, но меня неожиданно останавливают.
Полумрак палубы, шипение и скрип вычислительных машин, гаснущие искорки от голограмм, ровный тяжелый гул силовых установок. Руки касается тонкая ладонь.
— Я останусь здесь, — тихо говорит Лена. — И прослежу, чтобы вы благополучно добрались вниз.
До меня доходит не сразу.
— Но ведь тогда… ты же не… мы же…
— Верно, — говорит она. — Я не успею. Но если подумать, бояться здесь нечего. Уйти из жизни, плывя над Землей в бесконечном космосе, сделав это ради своих единственных в мире друзей, тех, кто оказался рядом, когда мне было тяжелее всего — разве это так уж плохо?
— Нет, — автоматически отвечаю я. — Нет! Постой! Не нужно! Мы придумаем… Я придумаю… Я не хочу так!
Четырнадцать.
— Вы успеете, — говорит она. — Я уверена.
Тихонько, слабо улыбается. И открывает дверь в коридор.
Следующее, что я четко помню, это бег. Мы бежим. Молча. Я не хочу ничего говорить. А вот чью-нибудь инопланетную голову сейчас снес бы, не задумываясь.
В коридорах опять никого нет. Спят они здесь все круглосуточно, что ли?
Вот и лифт — огромный, прозрачный, пиктограммы, указывающие направление движения, просты и понятны, одноглазый был прав. Мы легко помещаемся, эта махина без проблем вместила бы еще столько же. Какие же у них должны быть грузовые лифты?
Я забиваю голову ненужной информацией, лишними вопросами и никчемными эмоциями. Все, что угодно, лишь бы не думать.
Ленка.
Она осталась, чтобы умереть.
Умереть ради нас.
Тринадцать.
Мы проезжаем этаж за этажом, не быстро, но и не медля. В большинстве своем они пусты, некоторые затемнены и горят тусклым янтарным освещением. Один или два раза мы видим людей, техников или какой-то другой обслуживающий персонал. Они не обращают на проезжающую мимо бадью, набитую подростками, ни малейшего внимания.
Черт, не хочется, конечно, загадывать и испытывать ложные надежды, но пока что
она тысячу раз могла умереть там внизу на земле от передоза медикаментов или очередного приступа чертовой шизофазии а вместо этого погибла в бою как погибает солдат пославший к черту трусливые приказы командиров и оставшийся на боевом посту и мы ведь мы позволили ей мы бросили ее там как последние сволочи