Он не забыл, что такое боль, потому что колдовство никогда не избавляло его от нее — лишь скоро залечивало любые раны. Но без помощи покровителя, своего кукловода, он не был готов к этой удушливой слабости, к тяжести в голове, к неспособности трезво мыслить. Он заходился в злобе, оставляющей все меньше людского. И представлял своих врагов, так и не отважившихся прийти в его темницу и лично понаблюдать за невыносимыми муками их пленника.
Отмщение уже казалось ему бессмысленным. Разве сумеет он добраться до тех, кто так далеко и высоко, у кого в слугах столько народу, будто они тоже могут переламывать волю голосом. А он один, он отрезан от всех, и жизнь его в их руках… Отчаяние захлестывало без остатка.
«Это ничего, это нужно перетерпеть, — уговаривал себя Кощей, кажется, теми же словами, что и в татарском плену — когда-то давно. — Ты сам это замыслил, вот и не жалей; осталось немного. Она не обманет, она…»
«Марья, — подсказало сердце, бившееся из последних сил. — Марья мое спасение, я должен положиться на нее и терпеливо ждать, как она ждала меня, как она доверяла, когда я был для нее чудовищем, запершим ее в Лихолесье…»
Он вспоминал светлые минуты, проведенные вместе, и битвы, в которые они ходили вдвоем, как муж и жена, и потом нашаривал свою же сочиненную песенку — нехитрую, безыскусную, но так полюбившуюся Марье в тот их последний вечер.
Стоило быть тверже хотя бы ради нее. Ради ее веры и упрямства, ради того, чтобы попросить прощения за то, на что он послал ее — свою жену! Это ранило еще больнее, чем чары.
***
К свадьбе оказалась не готова только невеста. По городу давным-давно пронеслась весть, и везде шумели приготовления. Трубили глашатаи, на площадях объявляли счастливо, что у любимого всеми княжича появилась благородная невеста. Жалела Марья, что сама не может послушать и посмотреть на украшенный Китеж, готовый к пышному празднованию. Все это превратили во что-то сказочное, легендарное, возвращенное к великим подвигам, которые совершали в стародавние времена, чтобы добиться благосклонности девушки или спасти ее из когтистых рук ужасающего чудовища…
Традиционное банное купание в окружении девиц она перенесла стойко. Ей уже приготовили свадебный наряд. Марья приняла его покорно, хотя и понимала, что нужно бы сказать что-то, восхититься работой мастериц, вышивших ритуальные рунные узоры Белого бога серебряными и золотыми нитями и украсившими платье драгоценными каменьями. Пусть надеть его предстояло один-единственный раз, княжич ничуть не поскупился на украшения невесте… Марье тут же поднесли завернутую тонкую ткань — фату, чтобы прикрыть лицо.
— Отец ваш оставил, когда уезжал, — сказала девушка, почтительно склонив голову. С семейной реликвией она обращалась еще бережнее, чем с сокровищем, созданным рукодельницами Китеж-града.
Она несмело коснулась рукой мягкой ткани, провела. Попробовала представить свою мать, как о ней рассказывали: тоненькой бледной девушкой с густыми черными волосами и яркими зелеными глазами, сиявшими, как молодая трава. И тогда Марье, особенно не тосковавшей о матери, которой у нее никогда и не было, стало страшно жаль, что они не виделись. И тут же прилила искренняя благодарность отцу. Он не забыл о ней, не бросил ее, как Марье показалось по поспешности его отъезда.
Может, ему не хотелось быть на ее свадьбе и понимать, что он снова ее теряет, отдавая в чужой дом, пахнущий ладаном и фимиамом?..
Все устраивалось торопливо, минуя часть традиций. Когда девушки — за неимением у нее подруг — начали запевать оплакивающие песни, Марья украдкой поглядела на Любаву, руководившую хором. Ведьма озорно блеснула глазами и взяла еще выше, сильным красивым голосом, обещавшим Китеж-граду скорую месть, а не сладкое празднество.
***
Венчание в церкви напоминало удушливый сон. Над ней держали свечи, и Марья представляла, закусив губу, что будет, если на нее прольется горячий воск — может, для того и нужна фата, чтобы волосы разом не вспыхнули? Она наблюдала за Иваном, как и всегда, поглощенным священным действом; лицо его освещалось как-то особо, будто сияло изнутри, и ненадолго на Марью сошло сомнение: может, у него и правда есть какие-то силы, он избран Белобогом… Но она убеждала себя, что это всего лишь отблеск свечей.
Обыкновенно рядом с женихом был еще дружка, ближайший товарищ, свидетель заключенного брака, но Василий неизменно остался снаружи — интересно, как он отговорился на это раз, почему Иван не оскорблен на презрение к собственной свадьбе?
Когда священник по древнему обычаю обвязал их руки, Марья даже не испытала злости и желания сбросить эту глупую тряпку. Она представляла, что все это творится не с ней, уйдя глубоко, спрятавшись, и заодно обдумывая сегодняшнюю ночь в ожидании часа, когда ее терпение вознаградится…
Не сказать, чтобы она не сомневалась, поглядывая на мальчишески-радостную улыбку Ивана. Теперь уже — ее мужа. Он не сделал ей ничего дурного, не обижал Марью; сегодня с утра вслед за приданым от отца прислали гостинец от жениха. Наверняка хотел вручить сам, но традиция не позволяла видеть Марью заранее, вот и передал с верным слугой. Перстень с большим зеленым камнем тяжелил руку, тянул к земле, однако Марья и не подумала отказываться, лишь бы не встревожить бдительных наблюдателей. Если придется драться, кольцо сделает удар мощнее.
Если подумать, не виноват Иван был и в злоключениях Кощея — по подсчетам Марьи, в то время он едва родился и уж точно никак не мог участвовать в заговоре против брата, брошенного на произвол судьбы среди татар. Его до сих пор держали в неведении — иначе открытый Иван непременно спросил бы у нее что-нибудь про Кощея. Но для него он был всего лишь чудовищем, царем нежити, пусть и пробуждавшим в нем искренний интерес… Нет, винить стоило старого князя, которого Марья ни разу не видела. И его ближайших советников.
На отца Михаила она смотрела сквозь фату — не заметит. Священник заученно читал молитвы, благословения, таким заунывным тоном, всегда заставлявшим Марью, непривычную к долгим ритуалам, скучать. Отцу не нравились жрецы. Он никогда не доверял им и говорил, что они жадны до власти больше, чем упыри — до крови. И, хотя Марья знала из своей свиты несколько весьма приятных юношей-мертвецов, она не поспешила бы спорить с прямолинейным утверждением родителя.
— Как-то ты невесела, — разочарованно заметил Иван, ведший ее под руку, когда они из церкви возвращались в терем. Наконец-то подняли фату, и Марья, прищурившись от яркого света, смотрела на него.
Их сопровождали высокородные гости и охрана — больше, конечно, дружинники, отгородившие их от собравшейся в кремле радостной хмельной толпы. В исступлении молитвенного безумства они могли бы и нахлынуть, растоптать, так что Марья была рада скрыться за спинами воинов.
— Я скучаю по отцу, — соврала Марья, чтобы выдумать достойный ответ, — и волнуюсь, как бы он не погиб на войне, потому что годы его уже немолодые.
С удивлением она поняла, что сказала почти что правду: отчасти Марья знала, что отец может и не вернуться, а в плен нечисти не сдастся из гордости, не станет на колени, не склонит головы и, уж конечно, не взмолится о пощаде. Но ей и не хотелось представлять, как он рубит матерых волкодлаков, что научили ее держать меч и драться — то, что он не смог, побоялся.
— Войну нужно закончить, — сказал Иван, немного сомневаясь. О битвах он говорил не всегда так громко, как о том, что должно искоренить нечисть, но неизменно замещал одно другим. Теперь от него звучали какие-то чужие слова, может, Василия: — Хотя их предводитель у нас, нечисть еще не сдалась, и мы не должны отступать, оставлять их в покое, чтобы они набрались сил и выбрали себе нового владыку.