— Шо-Карим я, дорогой усто, ваш земляк, сын Шо-Рахима…
— А-а-а, Шо-Карим, фи-инагент?.. — протянул усто Набот и тем же тоном пригласил сесть на старенькую, сшитую из лоскутьев курпачу у стены.
Шо-Карим устало привалился к стене. Отложив работу и послав сына за дастарханом, усто Набот сел, опустившись на оба колена, напротив.
— Долго пропадали, — сказал он.
— Да, лет семь-восемь, дорогой усто, — приторно-сладким голосом произнес Шо-Карим. — Так уж устроена судьба государственных служащих — то тут, то там…
— Изменились очень, бороду отпустили, усы, — трудно узнать, — словно извиняясь, сказал усто.
Шо-Карим непроизвольно схватился за черную, густую, свалявшуюся бороду, которую с тех пор, как ударился в бега, ни разу не подстригал, даже не расчесывал. Она старила его лет на двадцать.
— Да вот надумал отпустить, поглядеть, как будет, — сказал Шо-Карим после недолгого молчания, расчесывая бороду пальцами.
Вошел Рахматулло, в одной руке он держал чайник с чаем, в другой — завернутые в дастархан орехи, кишмиш и чаппоти — тонкие лепешки из пресного теста.
— Вот спасибо, сынок, — сказал усто Набот и, забрав дастархан, развернул его, стал ломать лепешки.
— Были вроде и постарше? — спросил Шо-Карим о детях.
Усто сначала трижды перелил чай из чайника в пиалу и обратно, чтобы лучше настоялся, потом ответил:
— Это третий, меньшой. Двое в армии…
— Когда забрали? — вырвалось у Шо-Карима, его охватило острое волнение.
— Ушли за год до войны, — судорожно дернул кадыком усто, и Шо-Карим ощутил на своем лбу холодную испарину.
— Письма… известия есть?
— Слава создателю, приходят.
— А это… где они служат?
Усто перевел взгляд на сына, сидевшего рядом с ним.
— Рахматулло знает, — сказал он.
— Ака Сайфулло служит под Ленинградом, ака Нурулло — на Дальнем Востоке, в Военно-морском флоте, — ответил Рахматулло.
— А вас, слава создателю, не берут? — спросил усто Набот.
Шо-Карим поперхнулся чаем.
— Пока, слава богу, не трогают. Но не знаю, как будет дальше.
— Сколько вам уже?
— Почти сорок, усто.
— Так, может быть, не побеспокоят?
— Кто знает, усто… Говорят, будто уже начинают брать и моего возраста.
— Но неужели вы, такой оборотистый человек, не позаботились о себе заранее? — вдруг, словно забыв о законах гостеприимства, спросил усто Набот.
Шо-Карима бросило в жар. Когда-то он немало вытянул из этого кустаря-одиночки, который был доверчивым и покладистым, — давал и еще благодарил за предоставляемые отсрочки. А теперь вон как заговорил: «Оборотистый человек…» Но старик всегда нуждался в деньгах, на то ведь он, Шо-Карим, и рассчитывал.
— Э, была не была, пойду рискну, — сказал Шо-Карим себе и, нарочито громко вздохнув, посмотрел на Рахматулло.
Старик, кажется, понял, отослал сына.
— Дело в том, дорогой усто, что, осмелюсь донести, решил… э-э-э… переждать, пока утихнет война, в дороге. Чтоб не видели меня, говорю, и не слышали…
Усто Набот просверлил Шо-Карима острым взглядом.
— Вы думаете, война скоро кончится?
— Когда-нибудь да кончится, дорогой усто.
— А вы будете эти дни выжидать?
— Что делать, дорогой усто…
— Но где? Как?
— Свет не без добрых людей. Надеюсь и на вашу милость…
— Нет, нет, — перебил усто Набот, — наши места вам не подходят.
— Об этом не беспокойтесь, дорогой усто. Если есть деньги, говорят, и в лесу сваришь шурпу. Вот вам, дорогой, для начала… от теста кусочек, хе-хе! — скрипуче засмеялся Шо-Карим, вытащив из кармана и бросив перед сапожником пачку сторублевок.
Старик побледнел. Руки его задрожали, на широком морщинистом лбу выступили крупные капли пота.
— Вы смеетесь надо мной?
— Ну что вы, дорогой усто, как можно!
— Заберите свои деньги, положите в карман, гость. Наш святой покровитель учил нас правде и честности, а не лихоимству и подлости.
— Я тоже не на улице нашел эти деньги, трудом…
— А потом, — остановил Шо-Карима старик, — когда два моих сына там, в огне войны, в постоянной опасности, я, их отец, должен идти против совести и брать под защиту вашу душу? Нет, вам лучше как можно скорее отсюда уйти, иначе, ей-богу, накличете на себя и на других гнев всех святых этого дома.
Шо-Карим выслушал, клокоча от ярости. Когда старик пересел на табуретку за свой сапожный чурбан, он заставил себя рассмеяться и, спрятав деньги в карман, сказал: