Выбрать главу

— Поднажмем, друзья, больше прошли, меньше осталось, — говорил Давлят и сам налегал плечом на боковину застрявшей подводы, глаза его возбужденно блестели.

— Торопится комбат, радуется, — шепнул Махмуд Самеев Климу Пархоменко.

— Я б тоже торопился, дружок, — сказал Клим. — Шутка ли — на такое свидание!

На задней подводе кто-то запел и смолк. Лес зеленел молодыми побегами, источал многообразные пьянящие ароматы. Но облака в небе быстро темнели, наливались дождем.

По карте до госпиталя, местоположение которого Давляту сообщили из штаба бригады, оставалось семь-восемь километров, и, как это всегда бывает, с каждым шагом и каждым метром нетерпение все более возрастало. Волнение Давлята доходило до предела, оно передалось бойцам, которые слезли с подвод, считая, что так будет легче лошадям. И хотя лошади по-прежнему шли с натугой, мокрые, словно после купания, все казалось, что они идут быстрее.

На всем пути Давлят высылал вперед дозоры, выслал и теперь, сказав, что если все в порядке, то пусть не возвращаются, а ждут на месте, то есть уже в самом госпитале.

Но не прошло и часа, как один из четверки дозорных вернулся и, трясясь и задыхаясь, закричал:

— Беда!.. Там беда!..

На Давлята будто обрушилось небо. Качнулись перед глазами деревья, он с трудом удержался в седле.

— Беда? Какая беда? Зачем? — сорвалось у него с языка, он пришпорил коня, и конь понесся как ветер.

То, что открылось Давляту и подоспевшим бойцам, вызвало ужас и гнев.

На небольшой поляне, окруженной с четырех сторон могучими вековыми деревьями, дымились головешки, холмики и воронки, оставшиеся от домика лесничего и от тех блиндажей и землянок, в которых располагался госпиталь. Дым стлался низко, он был едким и смрадным, черного цвета. По всей поляне лежали окровавленные, изувеченные трупы, многие павшие были в нижнем белье, многие сжимали окостеневшими руками оружие. Нетрудно было определить, что здесь сражались упорно, до последнего дыхания, дорого отдавая жизнь, хотя и не видно ни одного вражеского трупа.

Бросив коня, Давлят тяжело ступал по этой развороченной поляне. Он шел, стиснув зубы, собрав в кулак всю свою волю, но на него было страшно смотреть — он враз почернел и осунулся, сморщился, как старик, глаза затянуло мутью.

«Опоздали… опоздал», — билась у него в голове мысль, пронизывающая острой болью все его существо. Он не хотел увидеть здесь Наталью ни живой, ни мертвой. Однако его тихо позвали: «Товарищ командир», — Махмуд позвал, — и он услышал каждым своим обнаженным нервом, потом резко повернулся и увидел.

Наталья сидела, раскинув руки, словно преграждая путь, у неглубокого хода в разбитый взрывом блиндаж. Окровавленный ватник ее висел клочьями, в крови были и голова с разметанными темными волосами, и восковое лицо с заостренным носом, и тонкая шея, руки и грудь. Позади нее лежали наполовину присыпанные землей четверо погибших раненых, но Давлят не увидел их, она, одна она, родная Наталья, была перед ним.

Давлят спрыгнул в углубление, взял ее, легкую, невесомую, на руки, вынес из хода и уложил на земле, из которой лезла пучками изумрудная зелень. Он закрыл ей глаза, провел ладонью по холодному лицу, стал гладить волосы, лоб, щеки, стал, сжимая плечи, приподнимать и смотреть, смотреть в застывшие, обескровленные черты…

— Родная, любимая, я виноват, — беззвучно срывалось с его белых, трясущихся губ, — опоздал, опоздал… Сглазили нас, ты боялась, что сглазят. Почему я тогда отнесся беспечно?..

Текли по его лицу слезы, Давлят не чувствовал их. Он нагнулся и поцеловал ее сине-черное веко. Он снова гладил ее лицо и опять беззвучно шептал:

— Где же наш Султан? Где он, наш наследник, наш родной, наш единственный? Одни были вы у меня — радостью, счастьем, надеждой, всем. Жемчужина моя, Ната, Наташа, друг! Прощай, мое солнце… Опоздал я, прости…

На груди у нее он нащупал что-то твердое, оказалось — пробитая осколком или разрывной пулей, с потеками загустевшей крови, записная книжка, а в ней лежала тоже пробитая и тоже в крови фотография — та самая, которая была сделана в день, когда Султану исполнился год. Наталья на ней улыбалась, и Давлят вдруг услышал ее нежный, певучий голос и звонкий смех, и ему показалось — сейчас задохнется. Он с силой рванул ворот ватника, поспешно поднялся и отошел.

К вечеру всех погибших похоронили. Давлят сам опустил Наталью в братскую могилу. Одна она и была известна, и поэтому только ее имя написал Давлят на дощечке, которую прибили на тоненькой белой березке, стоявшей среди темных стволов деревьев, как обелиск.