Выбрать главу

— Хватит! — прервал Давлят, белый, как мел.

Иван Сергиенко посмотрел на него удивленно, пленный — с испугом. Давлят махнул рукой конвоиру: «Уведите!» — и отвернулся от пленного.

— Дело такое… понимаете… — начал он, пытаясь объяснить Сергиенко, когда пленный отошел, но лицо пронзила судорога, и он стиснул ладонями виски.

Давлят привык ненавидеть Шо-Карима как человека, отнявшего у него мать. Но теперь всколыхнулась не просто старая обида. Теперь жгла мысль о позоре, который пал из-за этого человека на весь род и лег тенью, не мог не лечь — так казалось Давляту — и на него самого, и на светлую память отца. Он не знал всех обстоятельств жизни Шо-Карима, но подумал, что его конец в общем-то закономерен, ибо злоба и жадность, страсть к накопительству, умение корысти ради ловчить и изворачиваться, то есть все то, что Давляту было противно в Шо-Кариме, предопределило путь, на который Шо-Карим скатился. Черную душу мылом не отмыть, а маленькая подлость, оставаясь безнаказанной, рождает большую.

Давлят был прав. Именно та кривая дорожка, которую Шо-Карим сам избрал для себя, привела его к такому бесславному, позорному концу.

Ударившись в бега и исколесив всю республику, но нигде не найдя приюта, Шо-Карим решил еще раз попытать счастья в Сталинабаде. Однако в первый же вечер его задержал военный патруль, доставил в комендатуру, где быстро установили, что он является дезертиром. Дело было передано в военный трибунал. Шо-Карима судили, приговорили по законам сурового времени к суровому наказанию, но, учитывая его признания и раскаяние, заменили отправкой на передовую, в штрафной батальон. Шо-Карим и здесь остался верен себе. Радуясь, что смягчил судей, и дрожа за свою жизнь, он пробыл в окопах всего лишь три-четыре часа и, едва немцы прорвали линию нашей обороны, бросил винтовку и задрал руки. Это произошло ранним летом 1942 года в излучине Дона.

Немцы отправили его в лагерь военнопленных, и на первых порах он изведал и голод, и побои, и каторжный труд, однако помышлял не о побеге, как многие другие, а о том, чтобы изменить свою участь любой ценой, и поэтому изменникам родины — власовцам и ловцам душ из так называемого Туркестанского легиона — не пришлось тратить усилия, чтобы завербовать его. Ему по душе пришлись те преимущества, которые он получил, — возможность жрать и пить, тянуть то, что плохо лежит в хатах, чувствовать свою власть над жизнью и смертью людей, в жилах которых стыла кровь при одной мысли о карателях, — и он стал ревностным лакеем фашистов. Его усердие заметили, повысили в чине, сделали унтер-офицером… Кто знает, до каких низменных глубин он докатился бы, — подлость не знает границ, — если бы не разнесла его в клочья партизанская мина.

Когда Давлят, собравшись с силами, рассказал Ивану Сергиенко о Шо-Кариме, кем он ему приходится и что сообщил о нем пленный, Сергиенко нахмурился и, почесав тупым концом карандаша переносицу, задумчиво выговорил:

— Да-а, дела-а… — Он долго молчал, затем посоветовал написать рапорт начальству. — Изложи все как есть.

Давлят подал рапорт на имя Михайлова и Тарасевича. Он сказал Михайлову:

— Я собирался просить принять меня в партию, но вместо заявления вынужден написать этот рапорт. Я не знаю, как быть.

Тарасевича в тот момент в штабе не было, он пришел чуть позже. Михайлов внимательно посмотрел на Давлята и сказал:

— Кое-что из вашего детства и отрочества я слышал, Николай Петрович как-то рассказал… — Он встал, прошелся по комнате, остановился напротив Давлята, стоявшего с опущенной головой, положил руку ему на плечо. — Но я хочу напомнить вам, что мы, коммунисты, судим о людях по их делам. Скажу откровенно — я огорчен. Огорчен и расстроен. И как только вам пришло в голову, что кто-нибудь из нас может попрекнуть вас отчимом? Почему вы усомнились в своих товарищах?

В это время вошел Тарасевич. Узнав, в чем дело, он тоже укорил Давлята. Он-то знал всю его историю с самого начала, с того момента, когда Давлят, сын боевого комиссара Султана Сафоева, бежал из родного дома, от ненавистного Шо-Карима. Тарасевич знавал отца, он был другом Мочаловых и порой называл Давлята своим крестником, и это было действительно так, и поэтому если слова Михайлова пронизывали горячей иглой, то укор Тарасевича заставил сгореть со стыда.

«В самом деле, почему я усомнился в товарищах? Какое имел право?» — подумал Давлят и вымолвил одно только слово: