Выбрать главу

Я мыла посуду, когда началась третья часть, и к ее финалу так и не домыла — руки мои сморщились в холодной воде, пальцы расслабленно накрыли зазубренный край ножа.

— Когда я была маленькая, — встав, сказала Ай Мин, — по радио играли только восемнадцать официально одобренных пьес. И больше ничего. Мы их называли янбаньси, «революционные оперы». Но я, Ма-ли, часто ловила своего отца на том, что он слушает запрещенную музыку.

Ее отец — Воробушек.

— Как птичка? — спросила я, полностью погрузившись в историю, что стала теперь частью нашей каждодневной жизни.

Неожиданно Ай Мин пропела несколько тактов, и в музыке, естественной для нее, как дыхание, были и скорбь, и достоинство. Казалось, она продолжала заполнять мои мысли, даже когда утихла; такая эта музыка была мне близкая, такая живая, что я почувствовала, будто знаю ее всю жизнь. Когда я спросила Ай Мин, не Шостакович ли это, она улыбнулась и сказала, что нет. Она объяснила мне, что это из последнего сочинения ее отца.

— Вот какой был Воробушек, он тоже хотел существовать в музыке. Когда я была маленькая, он слушал свои тайные записи только по ночам, днем — никогда. В деревне, где я выросла, ночное небо было как вечность.

— Но как можно запретить музыку, Ай Мин?

Сама идея была такой дикой, что я чуть не засмеялась.

Ай Мин поморщилась при взгляде на раковину, посуды в которой как будто стало даже больше, а не меньше, взяла полотенце и решительно отодвинула меня в сторону. Она пустила холодную воду и принялась перемывать посуду.

Много ночей подряд, сказала Ай Мин, оставив мой вопрос без внимания, она просыпалась от отцовской музыки. Воробушек, неспешно продолжала она, был из самых известных шанхайских композиторов. Но после того, как в 1966-м Консерваторию закрыли и уничтожили все пятьсот роялей, Воробушек двадцать лет работал на заводе, где делали деревянные ящики, потом проволоку, а потом радиоприемники. Ай Мин замечала, как он, когда думает, что никто его не слышит, напевает без слов обрывки музыки. В конце концов она поняла, что эти обрывки — все, что осталось от его собственных симфоний, квартетов и прочих музыкальных произведений. Все рукописи были уничтожены.

Ай Мин могла проснуться от Шостаковича, Баха или Прокофьева; всех их она знала, но их музыкой не интересовалась. Она ерзала рядом с храпящей грудой бабкиного тела и надеялась, что Большая Матушка Нож проснется; в полусне та говорила такое, что Ай Мин слышать не полагалось.

— Я покоя ей не давала, — поведала мне Ай Мин. — Чтобы ее разбудить, я, бывало, громко пела «Юность жизни как цветок», которая, кстати, тоже тогда была запрещена. Бабушка меня случайно научила, и я умела идеально изображать ее саму.

По моей просьбе Ай Мин это продемонстрировала. Большая Матушка Нож, с нежными ручками и плечами борца, с хрупким, но все же звучным альтом, завитые волосы — как ватный шарик, встала у меня перед глазами как живая: о родина любимая моя, когда же я паду в твои объятья?

По большей части, просыпаясь по ночам, Большая Матушка сердито бранила внучку и вновь проваливалась в сон. Но время от времени она смягчалась.

— Мои рассказы для тебя слишком старые, — говаривала она. — У тебя мозгов не хватает их понять.

— Может, это ты их плохо рассказываешь.

— Мои рассказы слишком длинные. Тебе терпения не хватит. Поди лучше поиграй в грязи.

— У меня терпения побольше твоего.

— Злобное дитя!

В такие моменты Ай Мин знала, что отец подслушивает. Она слышала, как он давится приглушенным смехом. Запах его табака скользил над ними, словно он сидел прямо за стеной.

— Я полагала, — сказала мне Ай Мин, — что, когда рассказы Большой Матушки закончатся, жизнь пойдет своим чередом и я снова стану собой. Но это была неправда. Рассказы становились все длиннее и длиннее, а я делалась все меньше и меньше. Когда я это сказала бабушке, та чуть не лопнула со смеху. И ответила мне: «Но ведь так устроен мир, разве нет? Или ты что, думала, что больше целого света?» Еще она спрашивала: «Ну что, готова? Следующая история будет такая длинная, что ты забудешь, что вообще на свет родилась».