Позже Гена стал догадываться, что это зависимость, это болезнь, и часто повторял: «Я не алкоголик, это определяется работоспособностью». И действительно, мог в любом состоянии завернуться в халат, налить крепкого чая и сесть за машинку. Писать что-то несвязное. Что-нибудь «про ежика», например, только бы писать. Наутро понимал, что получилась какая-то чушь, садился за сценарий в полной трезвости, боролся с собой, сколько хватало воли. Он любил писать, вот просто оставлять слова на бумаге, без продолжительных усилий ума, каких требует сценарий, и эта любовь, физиологическая страсть к писанию — единственное, что могло бы победить алкоголизм. Он и сам почти понимал это. И боролся. Писать — для того чтобы не спиться, не прослыть у самого себя алкоголиком. Если бы да кабы — досталась бы ему настоящая писательская жена, умудренная знанием, какими бывают писательские жены — немного врач, немного педагог и всегда секретарь оберегающий, пестующий талант, ревниво, честолюбиво, с хорошо дозированным восхищением и безмерным терпением следящая за каждым словом, за каждым часом, потерянным для искусства и для здоровья… Ничего этого во мне не было. Никаких писательских жен и никаких писателей я не знала. Понимала ли, что Шпаликов талантлив, что он неординарен даже на нашем, вгиковском, фоне, где все метили если не в гении, то в таланты? Еще как понимала. Потому и вышла замуж. Именно за него. Ощущая полное его превосходство.
А в те времена, страшно далекие от нынешнего феминизма, превосходство мужа над женой было обязательным, само самой разумеющимся — это единственный предрассудок, мною впитанный с молоком матери и с войной. У тех девушек, что «много о себе понимали», с замужеством обычно было туго, не брали их замуж. А замуж хотелось. Требовалось начать жизнь с чистого листа.
Были и другие варианты, надежнее Гены для будущей жизни и даже для постели более привлекательные — со Шпаликовым мне этот момент как-то и вовсе не представлялся, отодвигался в абстрактную даль на грани невозможного — ну как с братом, что ли… Я не знала слова «инцест», но что-то подобное, первобытный запрет кровосмесительства пробивался к сознанию из древних глубин. «Из одного тотема» — это много позже я догадалась, что мы с ним «из одного тотема», а в одном тотеме мужчина и женщина не соединялись. В книге Фрейда «Тотем и табу» весьма убедительно про это рассказано.
Вам, может быть, покажется это поэтическим домыслом, и наверняка покажется, если вы сами с этим не сталкивались, как и большинство людей, но те, кто хоть однажды, пусть не на своем опыте, но где-то рядом наблюдал подобные «странности любви», поймут, о чем я говорю.
Сама я это поняла задним умом, очень нескоро, а сейчас пытаюсь вспомнить — словно бы в третьем лице, не про себя и почти хладнокровно, как из этой странноватой игры, мало похожей на любовь, выросло нечто, мало похожее на семейную жизнь, но большое, огромное и не забытое до мелочей, до стыдных подробностей, которыми я не стану здесь травить душу. Но помню, все помню, хотя обычно память заталкивает неприятные подробности в дальний ящик. Мы разводились, расходились так непростительно долго, скандалы чередовались с самой искренней дружбой, что в результате это переплавилось в множество нежных стихов на тему «хотя поссорились уже, но все-таки еще дружили». А выглядело это так.
Он. Значит, никогда? Ты так считаешь?
Она — я. Потому что я тебя не люблю!
Он. Почему?
Я. Прекратим этот разговор. В сотый раз… не хочу повторять: не люблю, и у меня другая жизнь, прежней уже не будет.
Он. А почему?
Его нельзя было обидеть. Как с гуся вода. Он вообще никогда ни на кого не обижался. Если порывал с кем-то отношения, не хотел встречаться, говорил «так надо», «так лучше», и никакими силами не дознаешься — ни повода, ни причины. Никаких выяснений «взаимных болей, бед и обид». Он каким-то образом всегда оказывался выше этого, будто смотрел издалека, свысока.
Бракоразводный наш суд прошел «в теплой дружеской обстановке». «Надо говорить — „не сошлись характерами“? А почему? Мы же сошлись». Но все произнес, что требуется, давясь от смеха.