А Гена Шпаликов мог быть там, на этом самом танке, и кто-то из его приятелей-суворовцев там был, и Гена им гордился, или выдумал такого лейтенанта, не знаю, но дух «лейтенантства» сидел в нем так долго и прочно, что сомнения — а нужно ли было вводить танки, подавлять венгров — отступали на второй план, на годы. Разумеется, надо защищать нашу лучшую в мире социалистическую систему, это самой собой, но об этом не говорили, передовиц в газетах не читали, и Гена не читал, претило косноязычие, литературный вкус и живость ума делали свое дело, подтачивали святую веру в «поколение победителей». Первые стихи, которые я слышала от Гены, — Бориса Слуцкого:
Шпаликов полюбил с первого взгляда Виктора Платоновича Некрасова и посвящал ему стихи. И Некрасов его полюбил, написал в своих воспоминаниях, что не встречал человека талантливее Гены Шпаликова. Что его пленило? «Вика!» — и сразу на ты. Лучшие свои чувства — к писателю, к «окопам Сталинграда» — ничуть не стесняясь, выразил. Возвышенно. В жанре тоста. Все общение как непрерывный тост. Может, потому и пили так много, что это оправдывало некоторый пафос и детскую непосредственность. Бывает мудрость старости, считается, что мудрость вообще привилегия возраста, опыта, а в Гене была, как я потом поняла, сумела назвать — мудрость детства. Не та детская хитрость, когда ребенок, подлизываясь, добивается своего… Впрочем, это в нем тоже было…
Он не боялся быть смешным. «Я был весел и вежлив, я хотел рассмешить»— написал он чистую правду в одной из первых песен «Мы сидели, скучали у зеленой воды». Он хотел рассмешить. И не боялся быть смешным, что в молодости редко (если человек не метит в артисты-комики). А еще реже — та обнаженность лучших чувств, непрерывные объяснения в любви вслух и на бумаге — друзьям, женщинам, старикам, пейзажам, речкам, лодкам, пароходам и пристаням, закатам и травам, и первым встречным.
«С матросами безусыми хожу я досветла / За девушками с бусами из чешского стекла…» (Это в Батуми, он получил командировку от журнала «На боевом посту», ведомственного журнала МВД, и обещал написать про морских пограничников или, в крайнем случае, пьесу для матросской самодеятельности, каковую мы вместе, хохоча, и сочинили; она называлась «Наш молодой Карузо». Главный герой был Княжинский, а персонажи-матросы Рязанцев, Ахмадулин, зав. клубом Павел Финн.)
Гена спешил объясняться в любви, словно понимал, как жизнь коротка, и «потом» не бывает, нельзя откладывать. «Давай сейчас его вернем, пока он площадь переходит… Немедленно его вернем, поговорим и стол накроем, весь дом вверх дном перевернем и праздник для него устроим». Вопреки всеобщему унынию и язвительности, он пытался и жизнь так устроить. Из очевидного кошмара нашей жизни, вопреки кошмару, ловить «чудное мгновение».
Однако та первая встреча с Виктором Некрасовым добром не кончилась. Он позвал нас — Марлена Хуциева, меня и Гену — к своим друзьям, в почтенную компанию людей уже немолодых, некрасовского военного поколения. Там были писатели, литературоведы, критики — прогрессивного, «новомирского» направления. За длинным столом, естественно, кроме литературы, беседа крутилась вокруг «что делать?» и «кто виноват?» Быстро напившись, Гена вдруг показал на свободные стулья за столом и сказал, что Добролюбов и Чернышевский сейчас придут, они просто вышли. Гости обиделись — что он имеет против Добролюбова и Чернышевского?.. И сочли это, видимо, за намек — критики и литературоведы вступились за предшественников. Я помню, как обмирала от стыда. Мой молодой муж оказался — впервые для меня — пьяным скандалистом и заявил вслух, что всех этих разночинцев демократов, страдальцев за народ ненавидит за перепортили всю русскую литературу. Пьяная его речь — без мата, впрочем, и без грубости, была вполне осмысленна и тем более неуместна в том обществе. Хуциев сказал — «надо уводить Генку», и мы его как-то силком увели.
И Некрасов — почему-то перед ним было особенно стыдно — пошел с нами и даже в ту ночь у нас заночевал. Он жил в Москве, как всегда, у Лунгиных, но было слишком поздно, ночь, и мы пригласили его в наше временное жилище на Маяковской. То была комната Гениной сестры, и соседями нашими была строгая парочка. Он — майор, она — капитан того же ведомства, МВД. Это была наша первая попытка уйти от родителей и жить самостоятельно. Утром, помню, я сбегала в «Пекин», принесла из кулинарии вкусной еды, чтобы прекрасного гостя потчевать завтраком, переходящим в обед, а мужчины, проснувшись, посмеялись над моим усердием — на еду они с перепоя смотреть не могли. Я еще не знала, что с похмелья не завтракают, а только пьют и опохмеляются.