– Брось,– поморщился Володя.– Ого, как смотрит!
Мы набрели на раненного в ногу немца и столкнулись с его взглядом. В нем была боль и ненависть. Володя вытащил кинжал, и немец, застонав, закрыл лицо руками.
– Вот дурья голова,– возмутился Володя, разрезая на немце сапог.– Раненых мы, фриц, не кончаем, запиши и маленьким фрицам расскажи.
И начал ловко бинтовать окровавленную ногу. Немец, приподнявшись и опершись на локти, молча смотрел, и взгляд его не смягчался.
– Будь ты на его месте, пристрелил бы он тебя как собаку,– сказал я.
– А я и не собираюсь с ним местами меняться,– беззаботно ухмыльнулся Володя.– Я теперь, брат Мишка, буду осторожный – я, может, профессором хочу стать, а то и доцентом!
– Наоборот, профессор повыше доцента,– поправил я.
– Ладно, сначала доцентом, мы люди не гордые,– согласился покладистый Володя и улыбнулся своей белозубой улыбкой.
Немецкая авиация, по-видимому, перестала существовать – самолеты с черными крестами на крыльях в небе больше не появлялись. И наши истребители и штурмовики летали, как на воздушном параде в Тушине,– боясь только выговоров от начальства за лихость.
Несколько дней наш полк держал оборону, не продвигаясь ни на шаг: немцы яростно атаковали по пять-шесть раз в сутки, не считаясь с ужасающими потерями. Корпус, частью которого мы были, закрывал Венку дорогу на город Белиц, которого, пропади он пропадом, никто из нас и в глаза не видел и о существовании которого не подозревал. Фашисты лезли вперед, их штабелями укладывали с воздуха, и они бросались в другую щель, где их встречали тридцатьчетверки. Ряшенцев говорил, что даже в Сталинграде он не видел столько трупов. Я слышал, как Локтев сказал своему замполиту майору Кривцову: «Самые глупые немцы за всю войну! Лезут, как мотыльки на огонь».
Несколько дней продолжалась эта бойня, и мы уже свыклись было с мыслью, что за нас будут воевать самолеты и танки, как вдруг все изменилось.
В отчаянной ночной атаке немцы прорвали правый фланг корпуса и хлынули в наши тылы. Но это было их последним успехом: подоспевшие на помощь войска заткнули образовавшуюся брешь и погнали немцев обратно.
В результате наш полк вторично за одну неделю попал в окружение – парадокс последних дней войны.
Потом рассказывали, что большинство штабных офицеров стояли за круговую оборону. Но Локтев был против, и его решение спасло полк.
С востока и севера, куда отступали прорвавшиеся немцы, деревья подходили чуть ли не вплотную к воде, и Локтев ограничился тем, что приказал заминировать берега. А с юга и запада озеро отделял от леса широкий луг, о котором я уже говорил. Нападения следовало ждать отсюда – вряд ли немцы рискнут форсировать озеро, когда один пулеметчик на берегу стоит целого взвода.
Локтев оказался прав, хотя не учел одного: что немцев могут в озеро сбросить. А случилось именно так.
Когда наши танки прижали отступающих к восточному берегу, те ринулись в обход, но начали подрываться на минах. Положение у фашистов стало безвыходным, в неравном бою с нашей танковой бригадой их ждало неминуемое уничтожение. И тогда они полезли в воду.
Озеро закишело лодками, плотиками, связанными стволами деревьев. Многие немцы плыли раздетыми, держа оружие в вытянутых над головами руках. Дул сырой, промозглый ветер, и небо, затянутое темными тучами, лишило нас поддержки авиации, к которой мы так привыкли.
Полк оказался между молотом и наковальней.
Мы не знали, что нам на помощь спешат танки, что, если бы было тихо, мы услышали рев их моторов. Но все равно об этом некогда было думать.
На луг в окружении сотен солдат выползло десятка полтора немецких танков. Они приближались, ведя шквальный огонь по траншеям, явно стремясь отвлечь наше внимание от озера, и это наполовину им удалось. По танкам била вся полковая артиллерия и даже трофейные фаустпатроны, которыми предусмотрительный Локтев вооружил один взвод, мины косами срезали пехоту – поле боя превратилось в кромешный ад.
– Первый взвод – бить по озеру!
С уцелевших лодок и плотов сыпались автоматные очереди, а из воды, покрасневшей от крови, слышались жуткие крики утопающих. Разорвался снаряд, и меня больно ударило в лоб комком земли, Я быстро протер глаза и мгновенье, остолбенев, смотрел на Митрофанова. Согнувшись, он с бессмысленной улыбкой держался обеими руками за живот, а на его шинели расплывалось темное пятно.
– Костя!– закричал я.– Костя!
– Жжет, сволочь…– падая, проговорил Митрофанов.
– Стреляй!– срывая голос, закричал мне Володя.
Несколько десятков немцев уже выбрались на берег и лежали, не в силах поднять головы, а ветер отгонял куда-то в сторону лодки и плотики, нагруженные мертвецами. За спиной послышался рев танка, и я не успел испугаться, как Володя сдернул меня на дно траншеи. Через секунду стенки траншеи как будто стали сдвигаться. «Конец»,– мелькнула мысль, и я потерял сознание.
Ничего со мной не случилось – слегка контузило, помяло землей, и день-другой звенело в ушах.
Танк, что утюжил нашу траншею, поджег Володя – взорвал гранатой закрепленные на задней броне канистры с горючим. Он бросал гранату в упор и не уберегся: крохотный осколок пробил ему висок. Володя умер мгновенно и не видел, как подоспевшие тридцатьчетверки смяли вторую волну атакующих немцев.
Не узнал Володя и того, что за несколько минут до него осколком разорвавшегося в траншее снаряда был наповал убит Сергей Тимофеевич.
Они встретились и полюбили друг друга живыми, и смерть их не разлучила. Мы похоронили их рядом, в братской могиле, вместе с маленьким Митрофановым и многими другими нашими товарищами.
У меня пропали слезы, и я не мог плакать. Но в ту минуту, когда мы стояли на краю могилы и отдавали последний долг погибшим, я впервые понял, что означают слова – сердце обливается кровью. Я смотрел на Володю и Сергея Тимофеевича и думал, что больше никогда в жизни не смогу улыбаться. Виктор Чайкин и Юра Беленький что-то говорили: видимо, что война есть война, но у меня звенело в ушах, и я ничего не слышал.
Дав прощальный салют над братской могилой, мы покинули озеро, из которого еще много лет, наверное, люди не будут пить воду, и луг, на который невозможно было ступить – его устилали трупы. Кто-то сказал, что «труп врага хорошо пахнет». Я сознаю, что буквально понимать этот афоризм нельзя, но все равно он мне кажется циничным и бесчеловечным.
И мы вновь пошли по лесным дорогам, вступая иногда в стычки с мелкими группами немцев, растерянных и подавленных, потерявших всякое представление о том, что происходит в мире и что творится на их земле.
В эти дни я получил от мамы письмо. Она уже знала, что я на фронте, и умоляла меня беречь себя.
И я сочинил ей ответ, который, будь он получен в мирное время, мог бы вызвать улыбку. Это было вольное изложение есенинского «Письма к матери», переписанного всей ротой под диктовку Васи Тихонова. Помню, что чуть ли не все солдаты бросились тогда писать домой, и многим мамам, наверное, почта доставила письма, кончающиеся немыслимо прекрасными строками:
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть…
ОБМАНЧИВОЕ СОЛДАТСКОЕ СЧАСТЬЕ
Если бы посторонний, равнодушный человек мог взглянуть на эту сцену, он бы решил, что мы перепились и сошли с ума.
Мы палили в воздух из винтовок, автоматов и пистолетов, обнимались и целовались, орали и ударялись вприсядку, качали Локтева, офицеров и друг друга – никогда и нигде потом я не видел, как плещется через край море человеческого счастья: наши взяли Берлин.