И оказался невольным свидетелем того, как разворачивалась эта история в апреле 1967 года. Вместе со старой сменой станции СП-15 я вылетел тогда на Северную землю, в аэропорт острова Средний; гостиничный барак был переполнен, летчики и полярники спали на двухъярусных койках, на полу в коридорах, во всех проходах; два человека всю ночь бодрствовали: один из руководителей полярной авиации, знаменитый летчик Петр Павлович Москаленко и я. Впрочем, не спалось и Трешникову: раз пять за ночь он выходил и спрашивал, есть ли новости.
Новостей не было почти до утра. Решалась судьба четверки, оставшейся на осколках разбитой подвижками льда и торосами станции СП-13; из-за того что предыдущий борт был перегружен, а полоса укорочена – поперек прошла трещина, – четыре добровольца покинули борт и стали ждать следующего. Между тем погода в районе станции была скверная, радиостанция утонула, основная полоса разбита, произвести посадку было некуда.
– Пурга, туман, повсюду разводья, – вспоминал Баргман. – Сидоров ушел километра за полтора проверить, в каком состоянии запасная полоса, а мы, кое-как запустив движок, нашли фонарь-прожектор и непрерывно давали Василию Семенычу морзянку… Потом добрались до него, с грехом пополам привели полосу в порядок – еще тот порядок, на нее сверху небось и смотреть было страшновато – и стали с лютым беспокойством гадать, найдет нас самолет или не найдет – без привода, в тумане…
Историю эту я описал подробно – не в документальном виде, правда, но, как мне кажется, достоверно; а тогда, на Среднем, мы ходили с Москаленко взад-вперед, накачивались кофе и тоже с лютым беспокойством гадали, и мне не забыть, какой радостью светилось лицо этого все в жизни повидавшего человека, когда прибежал радист и доложил, что Сидоров с ребятами на борту. А еще часа через три Сидоров прилетел на Средний, тогда еще молодой, возбужденный, счастливый, и с того дня мы исчисляем начало нашего переросшего в дружбу знакомства.
Своего врача Сидоров очень любил за самоотдачу и юмор и очень жалел, что вместе зимовать как-то больше не получалось. Помня рассказы Сидорова, я спросил Леонида, насколько полезны для здоровья танцы голышом на льду в сорокаградусный мороз с ветром.
– В качестве обязательных физических упражнений я их не рекомендую, – док сощурился, – но в определенных обстоятельствах, чтобы развеселить публику… Подробности? Когда льдину разломало, Сидоров разбил нас по бригадам: одни работают до упора, другие пару часов отдыхают, потом – смена. И вот, отработав, мы с поваром ввалились в свой домик, разделись до трусов и заснули, кажется, раньше, чем упали на нары. Но ненадолго: услышали во сне треск, домик покачнулся, накренился… Жуткие мгновения, особенно спросонья! Выскочили раздетые, видим, домик завис над двухметровой трещиной и раздумывает, как ему поступить дальше: сразу нырнуть в трещину или еще послужить человечеству. До кают-компании не добраться, повсюду развело, до других домиков тоже; а мороз, ветер! Прыгаем на своем обломке на глазах у ребят, а они тоже спасаются – правда, не столь легкомысленно одетые; нашли мы мешок с марлей, стали плясать на нем, а не на льду – все равно мороз прохватывает до печенок. И тут меня пришпорила пренеприятнейшая мысль: ведь в докладной обязательно напишут, что доктор замерз потому, что не успел надеть штаны. И заголовок в газете: «Героическая смерть без штанов». Поделился этой вдохновляющей мыслью с поваром, она произвела на него неотразимое впечатление, и он вызвался проскочить в домик за одеждой. Но весил повар за сто килограммов, я вынес ему благодарность за рвение и пошел сам. В «Золотой лихорадке» есть очень смешная сцена: Чаплин бегает по домику, который завис над бездной. Примерно такая же ситуация, ступишь не туда, куда надо, – и вместе с домиком уйдешь в преисподнюю. Но если голод не тетка, то холод тоже не родной дядя, согласны? Дрожа каждой клеточкой тела – в данном случае удобно сказать, что от холода, а не от страха, – проник в домик, слегка вместе с ним покачался (в эти мгновения почему-то появилась икота – симптом, ждущий своего медицинского обоснования) и выбросил вещи на лед. Благороднейший домик! Он держался до конца, он позволил нам одеться – и только тогда послал нам последнее прости.
Между прочим, – продолжал Леонид, – наш домик за несколько месяцев до этих событий оказался в сфере внимания самого Алексея Федоровича Трешникова. Жили мы втроем, с нами был еще гляциолог. Жизнь на льдине однообразная, сюрпризов, кроме преподносимых природой, немного, и чтобы в пресном тесте попадались изюминки, приходилось изыскивать юмористические ресурсы. Как-то соседа-гляциолога озарила идея, и он подложил повару под матрас бутылку – плагиат, такое бывало, но почему бы и не повторить? Хотя наш повар не слишком сильно напоминал андерсеновскую принцессу на горошине – думаю, взглянув на них, вы бы сразу сказали, кто принцесса, а кто повар, – под утро, яростно провертевшись ночь на матрасе, он обнаружил бутылку и, как честный человек, решил не оставаться в долгу. Уходя на вахту, он насыпал на нашу угольную печку горсть перца, и вскоре из-за едкого запаха и дыма в домик невозможно было войти. Целый день мы проветривали, но тщетно, и тогда, чтобы перебить запах, мы облили и печку, и скудную мебель одеколоном. В это время на станцию прилетели Трешников и его друг, писатель Борис Полевой; как на грех, они проходили мимо, зашли, заинтригованные, к нам, и Трешников спросил: «Что у вас здесь, парикмахерская?»