— Таиб[16], — сказал Сэм. — Ну что ж, тогда выходит — до завтра.
И он пошел к своим грекам и их дамам.
По дороге в Аббасию, на взятом взаймы «виллисе», Куотермейн с негодованием спросил у Скотта:
— Вы знаете, зачем нас вызывают в первую мастерскую?
— Поглядеть на новый «шевроле»?
— Да, но они дают нам в придачу к нему 42-миллиметровую пушку. И ставят еще одну на второй грузовик. Понимаете, для чего они это делают?
— Конечно. Хотят, чтобы мы стреляли.
— Разумеется! Но, Скотти, это ведь глупость! Одно дело возить истребительные отряды в Тобрук и обратно или расставлять посты на дорогах. Никто лучше нас этого не делает. Вот для чего мы и существуем. Забираем людей в одном месте и возим их в другое! Ладно! Показываем дорогу, намечаем трассы… Это я понимаю. Но какое мы имеем отношение к 42-миллиметровым пушкам? Они ведь даются нам не для обороны, а против танков, да и то для стрельбы прямой наводкой. При чем тут мы, Скотти?
— Они, верно, не зря вливают нас в отряды дальнего действия…
— Тогда валлахи, йа кэптэн![17] Что еще выдумал Черч?
— Мне не сказали. Слишком были заняты смертью молодого Бентинка.
— Вам нужно с кем-нибудь поговорить. Не то нас заставят заниматься тем, чего мы делать не можем. Возмутительная бесхозяйственность! Если этим болванам не напомнить, для чего существует отряд, они непременно об этом забудут.
— Что они болваны, это правильно, — согласился Скотт. — И наверняка забудут.
— Ну так как же нам быть? — Куотермейн дал газ и сердито махнул какому-то такси, приказывая посторониться.
Скотт заупрямился:
— Ничего не выйдет, Куорти. Не могу я ни о чем просить этих ублюдков. Ни о чем.
— А вы их и не просите. Вы им скажите. Они валяют дурака…
— Кому сказать? Заладил…
— Ладно, тогда сделайте это неофициально… С черного хода.
Черным ходом была Люсиль Пикеринг.
— Не хочу!
— Почему?
— Сам не знаю почему!
— Но 42-миллиметровые пушки и вся эта ерунда нас погубят! И совершенно зря.
— Знаю. Не бубните. Сам знаю. Знаю!
Они молча въехали за глинобитную стену Аббасии.
Площадь, на которой стояли бараки, их поглотила. После пустыни, после городского шума и уличной сутолоки им показалось, что они вошли из тьмы в светлую и покойную обитель. Из внешнего мира в мир внутренний.
13
— От вас несет чесноком, — сказала ему Люсиль.
— Это стряпня тети Клотильды, — ответил Скотт.
— Сколько она берет с вас за пансион?
— Понятия не имею. Она — тетка Сэма, вот и все, что мне известно.
— Видно, и мне придется съесть чесноку. Положу-ка я его в салат.
Она резала и крошила, сидя в модном платье на табурете. Кухня была старая, воздух в ней затхлый; рядом чернели примусы и оцинкованная раковина. Но ее нисколько не угнетало это большое, полутемное помещение. Она сияла и старалась выиграть время. Скотт расхаживал по кухне, сжимая за спиной широкие, жесткие ладони. Она допросила его, куда он уезжал и что делал в Аббасии, а потом разрешила поглядеть на Джоанну.
— Хорошо бы вам и в самом деле на нее взглянуть, — сказала она. — Ручаюсь, что девочка лежит не в кровати, а под ней. Кровати здесь такие высокие, что она предпочитает ложиться на пол.
Он прошел через гостиную, обставленную, как во французских буржуазных домах, — чинно, но с изяществом. Из угловой комнаты Люси вынесла все, кроме металлической кровати и ночного столика, заваленного деталями «конструктора». Девочка, как и предсказывала мать, лежала на полу среди беспорядочно раскиданных деталей «конструктора» (совсем не похожая на свою аккуратную мать), запутавшись в своей пижаме (совсем как ее неаккуратный отец). Она сосала два пальца и нехотя приоткрыла глаза, чтобы посмотреть на Скотта.
— Я уже купалась, — сказала она очень твердо.
— Знаю. А почему ты слезла с кровати?
— Я не люблю стенку. Она такая холодная.
Скотт поднял Джоанну и уложил в кровать.
— Мы можем отодвинуть тебя от стенки, — предложил он и вытащил кровать на середину комнаты.
— Не сюда, — сказала девочка, не вынимая пальцев изо рта. — Поставь меня в угол.
Он поставил кроватку в угол комнаты, а столик с «конструктором» придвинул к изголовью так, чтобы Джоанна могла играть, просунув руку между прутьями.
— Когда Эстер вернется из школы? — спросила она.
— Скоро. На той неделе.
— До свиданья, — сказала Джоанна и горячей ручонкой обняла его за шею в знак сердечной привязанности.
Он не знал, как ему на это ответить, — ведь Джоанна жила в своем, обособленном мире, куда Скотта допускали как гостя и, наспех приласкав, столь же поспешно выпроваживали вон.
— Ты пахнешь, — сказала она ему спросонок, когда он от нее отодвинулся.
Скотт засмеялся: видно, она все же жила в одном с ним мире.
— Вот и мама мне это говорит, — ответил он, притворил за собой дверь и вернулся в кухню, к матери, которая, увидев его смеющееся лицо, крикнула:
— Подите сюда!
Она возилась с закопченным примусом, а когда он к ней подошел, обернулась к нему и нежно потерлась лбом о его щеку, потому что руки у нее были в керосине.
— Вы, по-моему, самый мужской из всех мужчин, каких я встречала, — сказала она.
Он не знал, как отнестись к ее словам.
— Почему? — спросил он.
— Как почему? Такой у вас вид. А иногда выглядите так, будто вас здорово потрепала непогода. А то от вас уж слишком пахнет мужчиной. И кажется, вы этого очень стесняетесь. Я люблю, когда люди стесняются, — заявила она ему вдруг.
Она опутывала его своей нежностью, не хотела его отпускать; но он вырвался и снова стал прохаживаться по кухне, наблюдая за ней, но не предлагая помочь резать овощи или разжечь примус, потому что это нарушило бы его положение в доме. Его теснили здешние стены, внутреннее беспокойство усугубляло это ощущение. Люсиль же, как нарочно, приняла для него праздничный вид. Скотт разгуливал вокруг нее будто совсем непринужденно, он даже попробовал салат.
Они перешли в маленькую комнату, которую она отвела под свое прохладное, хорошо прибранное царство — не броское, с мягкой белизной стен, — там был приготовлен ужин.
— Меня лучше всего было бы писать в пастельных тонах, — сказала она однажды, — и фоном должна быть ясность, а не расплывчатость.
Вот она и добилась в этой комнате ясности: тахта, книги, маленький шведский обеденный стол, яркое освещение, хорошие картины, свежие занавески и никаких запахов, кроме ее собственного.
Но выглядела она тут не расплывчатой и не пастельной, а просто здоровой. В этом главное, говорил себе Скотт. Видно, что все у нее работает на славу! Она любила поесть, так же как он, но в еде ее привлекала чистота и свежесть. Скотту же нравилась пища острая, хорошо приправленная, к тому же все ему быстро приедалось; он любил бамия[18], которую готовила им тетя Клотильда, покупал в туземных лавках фул[19] и ел его горячим, положив на кусок сирийского хлеба, как в тот раз, когда они зашли с Атыей в Муски[20], разыскивая канистры, которые по размеру подошли бы к их «шевроле».
Ее волевое лицо, словно отполированные волосы, слегка нахмуренный лоб и умение мгновенно смягчить все это приковывали его внимание. Он следил за ней, а она знала, что за ней следят.
— Как тихо! — сказала она ему, радуясь и наполняясь теплом.
Выжидательный ответ Скотта, как всегда, был вопросом.
— Что? — спросил он.
— Как тихо вы на меня смотрите!
Он принялся за помидор. Разрезал его и старательно отправил в рот кусок за куском. Роли переменились. Теперь она следила за ним.