— Так. Меню было, по-моему, как обычно — макароны с тушенкой и кофе, — услышала я Сережины рассуждения.
— Или чай? — засомневалась я.
— Или чай, — согласился он, ни на полшага не приблизив нас к истине.
— Помнишь, Ежик, — встрял было Санька. — Мы еще с тобой к роднику ходили, и там были такие огромные грибы!
— Помнить-то помню, но это было накануне вечером. Мы еще полную канистру набрали, и нам с лихвой хватило и на ужин, и на завтрак, и посуду помыли ею же…
И снова, уже второй раз за последнее время, в моем мозгу словно бы тихонько звякнул колокольчик. Вроде бы какое-то ощущение пыталось выбраться из свалки памяти. Как будто долю мгновения мелькает какая-то картинка, и ты даже не успеваешь ее не то чтобы разглядеть, а вообще зафиксировать сам факт ее появления.
— Ну, да! Ты еще курила тогда и велела нам с папой собрать миски в кастрюлю и налить туда воды.
Колокольчик зазвонил ощутимо громче.
— Вот-вот! Я курила, а папа посмотрел на часы и сказал, что пора бы собираться!
— Точно! — согласился Сережа. — Только сколько ж тогда было?
— Сколько, сколько! Девять тридцать, — невозмутимо ответил ребенок.
— Ты уверен?
— Ну да! Ты курила, пила чай. Папа допил, поставил чашку на землю, потянулся и сказал, что уже девять тридцать.
— Верно, так и было. Теперь я и сам вспомнил, — добавил отец.
Так, что же тогда получается? Минут десять на мытье и складывание посуды, минут пятнадцать — сворачивание палатки, которое стало к тому моменту уже достаточно привычным делом, а потому не занимало слишком много времени. Собраться-спаковаться — еще минут пятнадцать, пять-десять минут туда-сюда — и мы имеем время старта десять десять — десять двадцать. Сережа сверился со своим списком временных промежутков. Оказывается, все обстоит довольно неплохо. То есть доподлинно известно, что с девяти тридцати до десяти тридцати существует устойчивое «окошко». Жаль только, что Сережа сам не бродил через него, только ребята. Он решил было еще раз все хорошенько проверить завтра, да вслед за мной стал стремительно лысеть Саня, так что решено было проверять всем вместе. Предстояло еще все это рассказать Бартону, так сказать, «обрадовать» его, и я стала тщательно завязывать на голове Санькин бандан. Ну право же слово, если мне однажды повезло, и он не успел увидеть меня в виде первобытной ведьмы, не могу же я предстать перед ним с такой облезлой шевелюрой!
— М-да-а! — протянул полковник, попыхивая трубочкой. — Значит, завтра?
Я молча кивнула.
— Скажу откровенно. Жаль.
Я красноречиво вздохнула. Не то, чтобы мне было уж так уж жаль, а просто для поддержки настроения.
— И то, что помощи Вашего мужа лишимся — тоже, конечно, жаль, — продолжал полковник. — Но больше всего мне не хочется расставаться с Вами, Лена!
У меня мову отняло и напал ступор, да такой, что не только дышать, даже курить забыла! Только этого мне еще не хватало! Варежку, по счастью, захлопнула, но отвалившуюся челюсть приходилось держать двумя руками. А Бартон продолжал:
— Я понимаю, это выглядит совершенно нелепо. Вы замужем, я очень уважаю Вашего мужа, очень ценю ту помощь, которую он нам оказал. Без него мы бы ни в жизнь не разобрались с тем, что происходит. Хотя, как я вижу, у Вас с ним далеко не все гладко, верно?
По-прежнему ошарашенная, я только кивнула.
— И тем не менее Вы его любите. — он даже не спросил, просто констатировал факт. — Даст Бог, вы вернетесь в свое время, и все наладится.
Он помолчал некоторое время, смущенно пыхтя трубкой, а я рисковала напрочь задохнуться, как тот Ежик, который шел, шел, забыл, как дышать, упал и умер. Еще бы! Тут обо всем на свете позабудешь! Он снова заговорил:
— Все так глупо и странно. Я старше Вас на пятьдесят четыре года. В том мире, в котором живете Вы, меня уже нет. А в моей жизни я еще должен буду встретить Вас маленькой девочкой на склоне своих лет! Я люблю Вас, Лена! Поймите правильно, я ни на что не претендую, лишние часы пребывания в моем 44-м году могут быть смертельными для Вас, и я это прекрасно понимаю. Но Вы меня уже никогда не увидите, и мне просто хочется, чтобы Вы это знали.
Он опять замолчал, а я по-прежнему не знала, что делать. Хорошо хоть, что вспомнила, что можно курить, а за этим занятием весьма удобно прятать свое смущение. Вот так приехали! Он меня любит…
Я тоже его любила. Все те годы, сколько знала. Только несколько иным образом. Мои бабушки и дедушки умерли, когда я была совсем маленькой, и его, Сергея Авраамьевича Бартона, я любила, как собственного дедушку — доброго, заботливого, веселого. Только, пожалуй, не стоит ему вот так вот сейчас об этом говорить…
— Скажите, Лена, а Вы всегда носили такую забавную и оригинальную прическу, как сейчас? — неожиданно спросил он.
— Нет, что Вы! — рассмеялась я, и повисшее напряжение несколько спало. — Только последние лет восемь-десять, а до этого никак не могла найти то, что подходит, и на голове было вечно неизвестно что. К тому же в детстве я была достаточно пухленькая, можно даже сказать, толстая. И вообще я была отличницей, — я несла какую-то ахинею и никак не могла остановиться.
— А такой, какая Вы сейчас, я Вас видел?
— Да, конечно. Лет в двадцать я вдруг решила, что слишком старая для того, чтобы заниматься такой ерундой, как спорт, и собралась замуж. Ну, а в двадцать восемь посчитала, что еще достаточно молода, чтобы снова вернуться к этим занятиям. Правда, ничего путного в плане рекордов и всяких там побед из этого не получилось, но виделись мы с Вами достаточно часто. Вы даже пытались предупредить меня насчет отпуска в 97-м году, да я ничего не поняла, а, следовательно, забыла и вспомнила только тогда, когда весь этот кавардель начался.
Воспоминания как-то слегка отвлекли меня от происходящего, и нечаянно взгляд сам собой сконцентрировался на собственных коленях. Которые благополучно просвечивали сквозь расплывающуюся прямо на глазах ткань спортивного костюма. Вот чего-чего мне и не хватало по жизни вообще и в этой ситуации в частности, так это предстать перед Бартоном мало того, что лысой, так еще и голой, хоть и не состарившейся, поношенной и измятой. Достойная бы получилась сценка непосредственно после объяснения в любви!
— Сергей Авраамьевич! Кажется, совсем беда происходит с нашими вещичками, — прервала я его задумчивость и спустила с небес на грешную землю.
Он как-то даже слишком проникся этой пустяковой проблемой, засуетился, тут же стал распоряжаться, чтобы нам всем троим выдали какое-нибудь обмундирование. Похоже, что ему самому было несколько неловко.
Ну, хорошо, а что я могла сделать? Сказать что-то утешительное, типа того, что всю жизнь его уважала? Так ему это уважение мое… Самое-то прикольное, что я более чем хорошо его понимаю! И ничего не могу сделать! Сама того не желая, принесла человеку боль!
Так и ходила целый день, словно чумная, какой-то виноватой себя чувствовала. С большим трудом собрала вещички. Даже мои мужики заметили, что со мной что-то не то. А Сережа, похоже, вообще понял, в чем тут дело, поскольку несколько раз больно уж пристально посмотрел вслед Бартону.
Ну, а тем временем мы распрощались со всеми разведчиками, Сережа вручил Коновалову свои таблицы временных промежутков вместе с пожеланиями учиться дальше после войны, пожали мужественную, чудом и спиртом спасенную руку старшины Петренко. И вот вечером, когда все уже было готово к завтрашнему отправлению, Бартон позвал меня на традиционный, но последний перекур.
Странное дело! Вообще-то красавицей писаной меня не назовешь, но бывает со мной и такое, что оденусь поприличнее, нарисую на фейсе здоровый румянец и приятное выражение лица — смотришь, и вполне даже ничего! Комплиментов столько, что можно солить, сушить и раздавать нищим вместо милостыни. Но вот в который раз уже мне признаются в любви именно в тот момент, когда я имею максимально затрапезный вид. Правда, сегодняшний мой «прикид» побил все прежние рекорды: в солдатском х/б без ремня, в стоптанных кроссовках и наглухо затянутом на голове бандане я гораздо больше походила на какую-нибудь беглую арестантку, чем на роковую женщину.