Выбрать главу
6.

Понимаешь, Сережа, в каком-то из сорок вторых годов меня, видимо, угнали на работы из Внутренней Украины во Внутреннюю Германию, — девочкой еще, лет одиннадцати или двенадцати, или, наоборот, лет шестнадцати или семнадцати, — факт угона этот помню твердо, но детали не сохранились, не сохранила детали брезгливая дура память, их вымело куда-то, — вытеснение? реинкарнация? — но они все легко возвращаются ко мне от малейшего толчка, зачастую невинного, как слепая пуля: потрескивание приемника при переключении с волны на волну, "Die Arznei wirkt nicht[1]" ухоженных старушек в аптечной очереди, грязь, невесть как залезшая под коротко обрезанные ногти. Что именно возвращается? Ну, возвращаются какие-то станки, девочка, плачущая на тюке с тряпками, колтун в длинных волосах, которых у меня нет, глазок на картофелине, "Марина, собаки!", несколько ломких немецких фраз и несколько ломких русских фраз, — не «млеко-яйки», а что-то другое, — какой-то «ахтунг», какой-то "дас машинен", какое-то "откривай рот". Самолет летит, в нем мотор гудит, уууу! — но не бомбоубежище, — скирд? Я даже не знаю, что такое «скирд», Сережа. Понимаешь, это во мне какая-то странная память, — не генетическая память и не инкарнационная память, — наверное, даже и не память совсем, а внутренний такой склад информации — о том, что суждено было мне, но с чем я разминулась — случайно, совсем случайно, настолько случайно, что оказалась как бы обучена и подготовлена, обучена нескольким этим немецким словам, подготовлена к работам с этими дас машинен, — но что-то сдвинулось-склинилось в небесных сферах, и душа моя промахнулась на сорок-пятьдесят лет, и не было меня на Украине в тот момент, когда мне положено было быть угнанной на работы в Германию, — меня еще нигде не было на этот момент, — но душа-то, душа, — она была, я говорю тебе, подготовлена, обучена, пригнана-подогнана, и как ей здесь жить, здесь же нигде не написано, какая сторона наиболее опасна при артобстреле? А так и жить, — со Внутренней Украины на работы во Внутреннюю Германию, — их никто не отменял для тебя, девочка, прости, — и никто не освобождал тебя от работ, и в изолятор не клал, — поэтому ахтунг, дорогая, закривай рот и становись к дас машинен, никакое ди арзней в твоем случае виркт нихт, ибо всё это у тебя не болезнь, а исполнение душою назначенной ей свыше арбайт, от которой никуда, никуда, даже и через пятьдесят лет, — и, проходя по Тверской мимо рекламы выставки военного плаката в музее "Обретая свободу", Делегатская 10, от метро «Маяковская» по Садовому кольцу, — внезапно задохнуться морозным воздухом: мальчик с номерком на шее, "Я жду тебя, воин-освободитель!" — задохнуться не от жалости, нет, но от внезапного понимания, что их-то души, души воинов-освободителей — они не разминулись со временем, с войной внешней-подлинной, они, как положено им было, пятьдесят лет назад отлетели под Внешним-Подлинным Смоленском, в рай отправились из Внешнего-Подлинного Бреста, отзвенели победу над Внешним-Подлинным Берлином — выполнили святую миссию, освободили, освободили, освободили всех пойманных, угнанных, загнанных, ждавших, дождавшихся, — всё закончилось пятьдесят лет назад, целых пятьдесят лет назад, всё закончилось, война закончилась, всем спасибо — и значит, и значит, и значит… Мне тут — жить?

* * *

Кубу

Катичке говорю: "Солнце, солнце", а бывало — «зайчик», но что-то внутри вздыхает: да полно, кого ты лечишь, возраст такой — за зайчиком уже не поскачешь зайчиком, ни за ним, ни за братцем его Кроликом не погонишься с прежней сказкой, а на солнце — что же, смотри себе, это почти всегда остается с нами, даже когда уже бельма и совсем ничего не видно — задираешь голову и различаешь белое пятно на потертой карте прошлого, верный знак Атлантиды, юным тобой утопленной то ли в Днепре, то ли в сухих вавилонских реках.

Возраст такой, что водка проходит хуже, зато сигарета торчит тридцать третьим зубом, не выпадает. Что ни денек, то сесть на диван и смотреть, как сын расхаживает по квартире, трогает твои вещи, еще не приценивается — просто возраст твой примеряет к себе, прикладывает, как твой же галстук, доходящий ему до колен — но уже, заметим, не до лодыжек. Примеряет, в рубашке твоей тонет, лижет пряжку твоего ремня и почти не морщится — вкус железа во рту после пятого выпавшего зуба забивает собою прочно вкус человечьего молока, каковой теперь и не вспомнить ему, пока не родится сестренка или уж дочка, но даже тогда в молоке ему будет чудиться вкус железа — выпавших зубов, ременной пряжки, ограды темного сада, в которую ты вгрызался, когда похоронили папу. Ты вгрызался, а у сына оскомина, — всё идет так, как надо.

Возраст такой, что давай любить, кого попадется, лишь бы хоть как-нибудь, лишь бы еще хоть как-нибудь получалось. Выговаривай: Леночка, это смертельно, это смертельно, Леночка, это смертельно — так ужасно бояться, Леночка, я от ужаса облюбился, пока мы с тобой смотрели на занавеску, мне было очень стыдно, я подумал, Леночка, что все заметят, что будут смеяться, прыгать на кроватях во время тихого часа, тыкать пальцами, хором кричать: "Любит! Любит!" Леночка, я уже не могу говорить себе: всё безнадежно, у меня сын, у нее дочка, — Леночка, я уже не могу говорить себе: это смертельно, это смертельно, беги подальше, — потому что такой возраст, Леночка, потому что такой возраст, что уже не надо думать, у кого сын, у кого дочка, а хорошо бы просто болело внутри и по ночам глаза закрывать рукою, без языка вышептывать: "Слышишь? Слышишь? Я тут, я тут, коготками вцепился в твою душу, пожалей меня, красна девица, не отпускай с миром".

Возраст такой — что-то нынче всё очень легко дается, что-то язык немеет. Что-то нынче пятница тянется с третьего дня на четвертый, что-то голову клонит. Что-то нынче сердце стучит в три четверти, что-то поздно темнеет. Что-то нынче рыдаю на Бродским, что-то вишенку не нахожу пальцем.

Взял бы в дочки, ах, взял бы в дочки, ах, взял бы в дочки.

* * *

Незнакомое слово «марчик» отзывается во мне ужасом запачканной постельки, незнакомое слово «плавда» кажется злой пародией на проталины в белом марте, незнакомое мне слово «прощадь» представляется удачным именем христианского ритуала, незнакомое слово «клужка» — породой птиц-неспевушек. У языка, которым говорит со мной ее ребенок, нет ареала пользования, кроме этих двух комнат, кухни и туалета, мне становится страшно, когда он путает буквы, я сомневаюсь, что мы с ним подразумеваем одно и то же. "Плиходи к маме, — он говорит мне по телефону, — она шегодня расковая, поговоли ш ней, не бойшя!", — а я не могу, потому что у мамы его голубые браслетики на руках и в глазах такая ко мне нежность, цто я боюшь лазучиться говолить целовечецкими яжыками и нацять плакать от каздого шлова, котолое она мне подалит.

* * *

Где? — нет, это ничего, не болит, потрогай, не бойся, это у меня тут один человек был, но я его сломала, он сросся неправильно, и его ломали еще раз, еще раз, а потом пришлось ампутировать, я тогда лежала долго, но, видишь, ничего, всё прошло, — это ничего, тебе не противно? Где? — нет, это фигня совершенная, здесь был дом один, его пришлось снести, он не так болел, понимаешь, как скрипел по ночам, врач сказал — вам без него будет лучше, вы не спешите, конечно, всё обдумайте, если хотите посоветоваться — мой коллега… — нет, сказала я, доктор, спасибо, давайте, ежу всё равно же ясно, чем всё это кончится, чего тянуть-то? Амбулаторно даже сделали, я еще пару ночей просыпалась потом в новом, — мы сразу купили, конечно, — было странно, что не скрипит, а тихо, тихо, — но я привыкла. Где? — нет, можешь провести пальцем, если тебе не противно, я не чувствую ничего там вообще, — это мне в детстве делали операцию, там внутри была бабушка, она умерла, ее надо было удалить быстро, считалось, что она сама выйдет, ну, растворится, но всё не получалось и не получалось, и пришлось удалять, конечно, это было опасно оставлять так, мне было 10, что ли, я не помню деталей, но помню, натурально, что стало легче, а то я всё плакала, плакала. Где? — нет, у меня несколько таких пятнышек, еще под коленом и в сгибе локтя, они не беспокоят совершено, я их раньше стеснялась, теперь перестала, это я обгорела однажды, продиралась, знаешь, через одну девочку, а она вспыхнула, но я продралась, конечно, а девочка потом оказалась каменной, вообще непонятно, врачи дивились, но вот как вышло, — но тебе противно, наверное, нет? Где? — нет, вот это не смотри и не трогай, пожалуйста, нет, не больно, я не люблю просто, я же не виновата, что родилась им наружу, да, можно было спрятать, но мама не захотела, тогда это было опасно, а сейчас уже поздно, поздно, — а если каждый пальцами будет трогать, куда ж годится? и вообще остаются пятна, отчищать, натурально, больно, я и сама стараюсь прикасаться пореже, всё-таки сердце.

вернуться

1

Лекарство не действует (нем.).