Кричат птицы, нестерпимо, живой травой пахнет земля, первозданный новорождённый запах и свежесть проникают в каждый уголок души, и по этому запаху, по пробуждённой земле пластаются незнакомые жизни — её родителей. Видятся они не Колечкиными глазами, не глазами Слепоты, не их с Ваней, не мамиными — отцовскими глазами.
С первого спектакля «Ведьмы», с первой встречи (она — на сцене, он — в зрительном зале) отец позабыл и о лекциях с семинарами, и о друзьях: только она, не похожая ни на кого, решает, кому жить, кому не жить. Кланяться на подмостки выводил её главный режиссёр, седой величественный старик. Выводил и — кланялся маме, и прижимал руки к сердцу. А она стояла перед людьми, на людей не похожая. В толпе поклонников отец таскался за ней по этажам института, провожал домой, из Вспольного плёлся на Патриаршие пруды к Николаю, сидел в прострации за чаем с крендельками, и те жалкие три-четыре часа, которые он спал на Колечкином диване, тоже были полны ею: она продолжала распоряжаться его жизнью. Кризис наступил во время третьего спектакля. Ведьма обернулась страдалицей, мучающейся чужими болями. После спектакля он сидел один в пустом зале, наедине с незнакомыми ему чувствами, эти чувства были так неожиданны, так сложны для него, что он, опутанный ими, не в силах был сделать ни одного движения, пока не вытеснило все остальные одно: он должен быть около неё всегда. И, как был в пиджаке, забыв про зиму, пошёл к ней. Воспаление лёгких и всякая прочая дребедень в любой другой день и захватила бы свои законные территории, но тогда высшим началом жизни он ощущал удивление перед таинством перерождения одного человека в другого и не чувствовал двадцатиградусного мороза, ветра, не замечал зевак, пялящих на него глаза и делающих ему разумные замечания.
Мама оглянулась сама. В громкоголосой толпе парней, друг перед другом распушавших хвосты, стремившихся любой ценой превзойти один другого в хвастовстве и остроумии, она была замкнута в себе и никак не реагировала на их тщеславные соревнования. Непонятно почему, оглянулась. И раздвинула лихих «героев-любовников», и пришпилила отца к ледяной тверди чёрным ведьминским взглядом: от асфальта пошёл пар, так — свечой горел папочка под этим взглядом! К этой горящей свече, нелепой, тощей фигуре, с нелепыми, несоразмерно длинными руками, с нелепой физиономией, на которой озёрами застыли близорукие глаза, сквозь Замолкнувший строй претендентов пошла, взяла ледяной рукой за руку, сказала «Побежали!», своей сатанинской силой сдвинула с места. И они побежали. Не побежали — понеслись: над прохожими, фонарями и острыми краями домов. Ни воспаление лёгких, ни ангина, ни даже тривиальный насморк не напали на отца, хотя в пальто он был водружён где-то через добрый час!
Что было в той маме, которую Марья не знала, но которая, как булгаковская Маргарита, ведьминскими лабиринтами кружила отца по Москве и вдруг бросала его, жалкого, одного, поднималась над ним и над всем людским месивом?!
Они поженились почти сразу. Безоглядно, бездумно, как накидываются дети на спрятанные от них конфеты, так они, неискушённые, накинулись на сладкий, многослойный «пирог» человеческих отношений. Но при этом оба были заполнены до краёв чужими страстями, любвями, открытиями. Чего было больше: объятий или обжигающих губы поэтических строк? Шекспир, Пушкин, Гумилёв, в своих тогах, шутовских мундирах, вечерних нарядах, были полноправными участниками их любовного пира. Есть ещё один Бог для них, над мраком, холодом, тайной, жестокостью Вселенной: искусство. Ему служить, ему молиться, его чтить, как чтят только Бога. Так было задумано: честный договор двух одержимых, влюблённых в высшее, совершенное творение человеческого духа!
— Ты должна понять мою муку. Я знал, что мама — великая актриса, хотел, чтобы она состоялась как актриса, но… — отец горестно вздохнул, — я сам такой пакостник, я сам изменял, а представить себе её в объятиях другого… я ужасно ревнив. К Петьке с Колей мне не приходило в голову ревновать. Я так удивился, когда мама ушла к Петьке. Тут всё и случилось со мной. Я тяжело заболел. Её губы — мои, её талант — мой, её тело — моё. Кто-то другой?! Я чуть не погиб. Нет, я не пошёл к ней, не упал в ноги, не звал, не просил вернуться. Она вернулась сама, потому что… как бы сказать помягче… вы раздражали Меркурия, мешали. Мама не могла понять, как можете мешать…
Сказать или не сказать о том, что рассказал Слепота?
— И ещё. Меркурий… в общем, он уже тогда предал Николая, отлучил от картины, хотя Колька больше него придумал в ней. Хотел один получить все лавры и восторги зрителей. И сейчас, когда Колька вышел из больницы, Меркурий пошёл к нему, предложил снимать довольно интересную картину, но при этом поставил такие условия, которые Колька выполнить не может. Колька выгнал его. Съехал с квартиры. Пошёл работать в самодеятельность.