Отец-директор посмотрит на зрителя глубокомысленно, и нерешаемая проблема решена. Жена влюбилась в приятеля? Ерунда. Главное — благородный жест, штампованная фраза «Милая, я понимаю, я всегда на работе, тебе одиноко, не хочу мешать твоему счастью», и готово: жена осознаёт, что её муж — совершенство, разве можно его с кем-нибудь сравнить?
Замолотить бы кулаками по спинке кресла перед собой, закричать бы: «Хватит лжи! Не хочу!» — но после нескончаемых двух лет одиночества она лишь губы сжала, лишь в колени вонзилась пальцами — «терпи!» — и продолжала смотреть на экран, мучая себя и наслаждаясь болью этого мучения.
И вдруг сильно накрашенная женщина, незнакомая и по-родному знакомая, врывается в кабинет директора (отца).
— Что вы тут делаете?! — кричит. — На приём к вам записываться нужно за месяц, да ещё манежите в предбаннике! А ну выгляньте, сколько у вас там граждан сидит! Да вы газетки почитываете?! Серьёзное занятие во время рабочего дня! А телевизор вам ещё здесь не установили?
В дверях — виноватая секретарша, похожая на городничего из «Ревизора», с распахнутыми в страхе и растерянности руками, оправдывается:
— Я сказала, заняты, а она лезет! Говорит, жена зама!
— Что это за работа, чтобы не ночевать дома?! — кричит женщина, не обращая на секретаршу никакого внимания. — Детей позабыл. Слушайте, я нашла письмо: «Прости, моя родная, что на „ты“. Всё время передо мной твоя улыбка. Ты… — Тут директор (отец) махнул рукой, чтобы секретарша вышла. — Ты открыла мне меня, сделала сильным, я посмел высказать своё мнение против рутинного эксперимента».
— Хватит! — оборвал директор женщину.
— А здесь больше и нет ничего.
— Дайте, дайте мне скорее! Как он пишет — «рутинный»?!
— Вас не интересует тот факт, что письмо вашей жене?
Мама. Это их с Иваном мама.
Перекрашенная, безвкусно завитая, с выщипанными по моде бровями, в нелепом наряде, вульгарная женщина на экране — мама?!
Мама одевается строго, в английском стиле. Не красится. И волосы не завивает. Они у неё — лёгкие, пушистые, стоят вокруг головы ореолом. И брови не выщипывает, брови — две пушистые стрелы, с чуть заметным углом посередине. Мама совсем другая, ничуть не похожа на эту — жену приятеля. Почему же ей давали лишь мелкие роли? Почему она соглашалась их играть? Зачем Ваня привёл Марью сюда? Она не хочет видеть маму изуродованной, не хочет слышать не похожий на мамин, грубый, голос.
Это насилие — в мамин день рождения издеваться над мамой.
Но вдруг Марья замерла. На третьей минуте, отведённой маме в фильме, мама взглянула Марье в глаза. Страдание, истинное, наверняка не предписанное ролью, не запланированное режиссёром, не увиденное отцом и не замеченное Марьей в тот год, когда фильм шёл, выплеснулось в Марью из маминых глаз. И нет больше крашеной, вульгарной бабёнки, есть измученная женщина, за нелепой оболочкой прячущая свою тоску.
Мама уже тогда была несчастна, открыла внезапно Марья. Уже тогда отец был неверен, не с той девочкой, на которой женился теперь, с другой, с третьей — разве важно, с кем, важно то, что мама знала о его неверности, знала и мучилась этим, а для борьбы за себя был у неё в «ножнах» не клинок — этот вот единственный взгляд, вопящий, умоляющий, она позволила его себе вопреки сценарию, вопреки отцу, убравшему её со сцены на задний план, взгляд-протест против ординарности, однобокости брошенной ей — подачкой — роли!
И героиня, освящённая страданием, стала Марье близкой — с таким взглядом она не может быть ни безвкусной, ни вульгарной! Это просто маскарад. Для слепца, каким был отец, самоуверенного и самовлюблённого. Для примитивного режиссёра.
Почему — «примитивного»?! Меркурий Слепота настойчиво приглашал маму сниматься в своей картине! Может, потому и приглашал, что разглядел этот живой, выбивающийся из шаблонов взгляд, может быть, он догадался, что мама — большая актриса, насильно загнанная на задний план?! Кто знает…
Давно громыхает директор (отец) — подать, мол, сюда Ляпкина-Тяпкина, который навязал заводу эксперимент, подать, мол, сюда протесты, зама, почему ему, директору, не доложили о них. Давно уже воркует директор (отец) с женой: «Ты ни в чём не виновата, если любишь». Давно уже фильм катится по проторенной, проштампованной дорожке дальше, а Марья, откинувшись на спинку кресла, закрыв глаза, смотрит в мамины глаза. «Бедная моя! Если бы я тогда была взрослой! Если бы я тогда понимала!» Не оставь её Иван на целых два года одну, разве увидела бы она сегодня маму?! Нужно самой сильно перестрадать, чтобы почувствовать, понять чужие страдания.