— Бедная. Терпеливица, — прошептал, задыхаясь, давясь словами. — Бедная моя! Девочка моя! — Жалостно смотрел он на маму. И вдруг выпрямился: — Оля, пойдём со мной! Я буду жить для тебя. Я сделаю тебя счастливой. Ты станешь большой актрисой. Я добьюсь, что ты будешь сниматься в главных ролях. Не слушай его. Ты великая актриса, тебе надо сниматься. Зачем ты слушаешься его? Идём со мной! Идём!
Мама окаменела. Стояла прямая, уронив руки. Стояла долго, до тех пор, пока Колечка не увидел её такую и не бросился вон из дома. И потом ещё долго стояла так — неподвижно, с застывшим лицом.
Колечка пришёл позже, когда папа уехал на съёмки. Но это был совсем другой Колечка, чем несколько часов назад. Галстук съехал набок, воротник рубашки потемнел, словно Колечка специально извозил его в грязи, взгляд блуждал, в руках была бутылка.
— Выпьем, Оля, справим поминки по нашей жизни. Выпьем, Оля! — Он налил маме стакан, как и себе, и мама послушно хлебнула большой глоток. Подавилась. Какое-то время сидела с вытаращенными глазами. Медленно лицо её наливалось живой краской, глаза заблестели.
Колечка напивался молча, словно израсходовал на отца все слова. Но почему-то не опьянел, только затяжелел. Медленно поднялся, на неверных ногах ушёл из их дома.
А мама впала в прострацию — увязла в незнакомом, новом для неё состоянии. Не понимала, что с ней происходит. Сначала сидела неподвижно. И вдруг заметалась, как безногий дядя Зураб, от стены к стене. Заговорила громко, отрывисто, сумбурно:
— Что же это? Во что же верить? Мотя предал. Друг предал. Зачеркнули. Разрушили. Полынь. Как жить? Пропала жизнь. Кончено. Зачем жить? — Глаза сухие полыхали. Слова, как камни, бьют по голове.
Мама кинулась к окну, распахнула его, перегнулась. Восьмой этаж! Марья едва успела схватить её за ноги, стащить на пол. Мама стала вырываться, попыталась оттолкнуть Марью, разжать её руки.
— Что тебе надо? Пусти! Оставь меня в покое! — Слова сталкивались. Марья с трудом разбирала их.
Хитрым движением мама выскользнула из Марьиных рук, снова очутилась на окне, и снова чудом Марья ухватила скользкие, капроновые ноги. Напрягшись изо всех сил, потянула на себя. Они с мамой упали на пол.
— Мама, мамочка, — плакала Марья, дрожа от страха и беспомощности. — Пожалей меня, мамочка, ляг, прошу. Усни.
— Освобожу, освобожу, — бормотала мама. Смотрела на Марью мутными глазами и не видела. Марья потянула её к кровати, попыталась уложить, но мама с неожиданной силой и злостью оттолкнула Марью. — Уйди! Освобожу. Всем мешаю. Пропала жизнь. — Из мутных глаз плеснулась ненависть, тоска. Марья убежала бы прочь, если бы не животный страх за мать.
Как она догадалась? На полную мощность включила Шопена, любимую мамину балладу. Мама повернулась от окна к музыке, не понимая, откуда она взялась, стала слушать. И — осела на пол — беспомощная, позволила уложить себя. Из глаз её выпадали слёзы, ползли к вискам, исчезали в волосах, вместе со слезами уходила муть, глаза прояснялись.
Марья сделала музыку потише, потом ещё тише, ещё. Мама уснула, а Марья сидела около неё без сил, не могла выключить проигрыватель с шуршащей пластинкой, не могла напиться, хотя нестерпимо пекло рот и глотку, не могла унять дрожь.
Иван был на футболе, отец — неизвестно где.
Колечка спился, фактически погиб. Мама погибла. Отец благоденствует. Меркурий Слепота процветает — продолжает руководить всем кинематографом. Почему всё так? Или она что-то упустила, не поняла?
— Ваня, мама погибла из-за Двадцатого съезда. А ещё из-за того, что отец предал Колечку. А ещё из-за того, что ушёл к девчонке. Никто никому не может помочь. И я маме не сумела помочь.
— Какой вздор! — Иван даже остановился. — При чём тут ты и Двадцатый съезд? Частная жизнь человека, не спорю, связана с социальными проблемами, но мама… жена, мать, как коснулось её?!
— Я чувствую, Ваня, всё связано воедино: и съезд, и роли, и отец, и Меркурий. Мама с тех пор жить не захотела… Виноватой себя чувствовала.
Иван не ответил. Он смотрел мимо неё, и взгляд у него был непонятный: то ли думает так же, как она, и знает это давно, да не хочет говорить об этом, то ли Марья поставила его своими словами в тупик.
Все врозь. И она — на растерзанье у тёти Поли. Никто не защитит. Каждый за жизнь бьётся сам. И умирает в одиночку.
Это только в глупом детстве могло казаться, что они с Иваном неразъединимы, как фиолетовые и жёлтые лепестки одного цветка — иван-да-марья, что одинаково чувствуют ложь и фальшь, что именно желание жить для людей соединяет их, делает нерасторжимыми. Но как же так получилось: оказывается, они и раньше всё видели и понимали по-разному. И сейчас? Разве Ваня не знал, что мама несчастна? И разве Ваня теперь не понимает, что именно отец погубил маму?