Выбрать главу

В шитье он показывал высший класс, шил отчаянные вещи — писк моды, чудо авангарда! И продавал их по сногсшибательной цене. Всю выручку складывал на сберкнижку. У него у единственного из нас были связи со сберегательной кассой.

Никто из интернатских не мог позволить роскошь приобрести у Грущука обновку. Но все мечтали, это ясно, хотя бы кепочку заполучить «от Грущука», не говоря о куртке и штанах.

Так он добился, что всегда всеобщее внимание было приковано к нему. И он подогревал его любыми возможными и невозможными способами.

Потому и сцепился с милиционером: хотел лишний раз пофорсить. Григорий Максович это понимал. Он все понимал, наш: Григорий Максович, защитник обездоленных, опора горемык.

— Вы защищаете малолетних преступников, — сказал ему милиционер.

— Вы делаете заявления, граничащие с оскорблениями! — сказал Григорий Максович.

— С них все как с гуся вода! — сказал милиционер.

— Ошибаетесь! — возразил Григорий Максович. — «Трудные» дети — они только снаружи ершистые, а в душе — тонкие и ранимые.

— Во-во, — подтвердил одноклассник Грущука — тоже из десятого, по кличке Мочало.

Вообще-то он был Мочалов, а в узких кругах его звали Моча. Но Григорий Максович ярился: «Не допущу, — говорил, — чтобы вы унижали достоинство друг друга. Зовите, по крайней мере, Мочало, это звучит уважительно».

Мочало ходил в черных перчатках с металлической кнопкой на запястье и с вырезом — как бы для поцелуя. Говорят, он публично мог сожрать кошку. А вместо самоподготовки посещал секцию карате.

— Шалуны — это двигатели педагогической мысли! — сказал Григорий Максович, тесня милиционера.

Можно подумать, ему было не жаль скульптуры «Встреча». Это, конечно, ерунда. Для Григория Максовича, любившего все виды пластических искусств от Микеланджело до Роберта Матвеевича, факт раскокошивания означал конец света.

Но надо было знать его, чтобы понять, почему он всегда и везде совершенно насмерть стоял за трудновоспитуемых! Он называл их «шалунами» — людьми, которые стремятся преобразовать мир.

Однако мир, считал он, это театр, где взрослый — режиссер, а дети — актеры. Взрослый распределяет роли, ребенок играет, вживается в образ, импровизирует. С годами сам черт не разберет, где он — где роль, порученная ему кем-то в детстве, порою злонамеренно или по глупости.

Встречаются «режиссеры», говорил Григорий Максович, которые как-то умеют внушить человеку, не вполне уверенному в себе, ощущение полного убожества.

Что выйдет из Веры Водовозовой, если ее папа без конца твердит, что Вера — «спиногрыз»! И это еще самое безобидное!

Что из Алеши Грущука? Он еще не родился, когда от него на сто лет вперед все отреклись и открестились.

Что из Мочалова — при таком к нему отношении участкового милиционера?!

Есть и другие «режиссеры», развивал свою теорию Григорий Максович. Они ставят странные пьесы, где старые идеалы человеческого сердца — доброта, бескорыстие, благородство — верный залог неудач. А грубость и жадность приводят к успеху и процветанию.

Кулаками и пятками, когтями и клювом надо отбрыкиваться от этих «режиссеров». Что может ребенок противопоставить обывателю? Только независимость!

— А Мочалов и Грущук матерятся! — возразил на это Витя Паничкин.

— Стоит ли об этом при милиционере? — заколебался Владимир Петрович.

Он высоко ставил честь нашего интерната. Он прикипел к нему, он прожил тут свою жизнь. И, состарившись, давно уж не директор, вновь приходил сюда: придет и пройдет все от чердака до подвала, выйдет во двор, который веснами напролет заставлял нас поливать из резиновой кишки. Двор, в котором когда-то ожидала иной счастливой судьбы скульптура «Встреча».

— Плохое скрывать — оно все равно вылезет, — сказал Витя. — Я им еще маленьким за это дело язык чуть не вырвал — тянул!

— Ты сам, Витя, материшься, — сказал Мочало.

— Как ты смеешь говорить мне «ты»? — обиделся Витя.

— А что? Неправда? Скажи, Козявка!

Козявка — крошечный восьмиклассник, «рыба-прилипала» Мочалова, подтвердил.

— Я заикаюсь, — говорит Паничкин. — Мне доктор разрешил… вставлять.

— Я тоже заикаюсь, — гордо сказал Григорий Максович. — Заикаюсь, но не матерюсь. Знаете, что говорил Эммануил Кант? «Больше всего меня удивляют две вещи — звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас».