«Сынок», — говорит. Схватила меня на руки и побежала. Бежит по траве, а трава все выше и выше, вот-вот скроет нас, и вдруг уронила меня, никак не найдет в траве.
«Мама… мама!» — кричу.
Раскрыл глаза. Немец рядом. Что делать? Вроде бы и не враг, раз выволок меня из трясины. Пусть для какой-то своей надежды, но верил, что во мне надежда его, не побоялся, что убью. Хоть и не было у нас оружия, но ведь и палкой можно убить. Про это и не думал, чтоб взять и убить его. Толк-то какой? Он, сказать, и сам уже отживал.
Был он моложе меня, зарос, худой. Глаза — как без света, да он редко и открывал их, — будто спал.
Подполз я к мочажине, а мочажина так и кипит от лягушек. Набил ими котелок, а огня нет.
«Огонь есть? — говорю немцу. — Фоер-фоер».
Зажигалку дал. Разжег я костер и из этих лягушек «уху» сварил. После не доводилось пробовать, а тогда их мясцо на лапках повкуснее курятины показалось.
Похлебал этой «ухи» и он. Вот ведь как люди у котелка сошлись. Ведь можем жить, а что воюет?
Нет, не зверь человек, не в инстинктах дело. Беспомощен бывает человек перед негодяйством, терпит — тут все и дело. Где человек-то остановится, посовестится, негодяй переступит, силу возьмет, хоть с кровью, а возьмет. И этой силой своему негодяйству служить заставит и молиться. Разве поля с убитыми и реки, мутные от крови, — от человека? От негодяя, негодяй так захотел, так негодяю надо.
Тогда я про это не раздумывал, конечно. Теперь вот задумываюсь, как вспомню.
Что мы тогда похлебали из одного котелка — это должно помниться? На другой день он совсем плох стал, на спину завалился. Глядит в небо, а в глазах слезы… А я чую — дорога рядом.
«Эх, — думаю, — неужели забудет он русского человека, пропадет это? Может, вспомнит меня, кому-нибудь и нашим поможет».
Выволок его к дороге.
«Тут, — говорю, — ваши проезжают теперь, подберут, а мне еще своих искать надо».
Снимает он свои ручные часы и мне на память дает.
«Рус, — говорит, — возьми».
«Не надо, — говорю, — ты не забудь».
В этот день прибился я было к хутору. Вот, думаю, поем тут хоть корку какую, картошину.
Тут меня и схватили немцы у самого хутора. Погнали, а я и идти не могу.
Кое-как с палкой добрался до села. В селе таких, как я, человек двести: голодные, рваные, раненые.
Утром тронулись. Не знаю, как я из этой колонны не вывалился. А вывалился бы — тут и конец. Лежачих пристреливали или прикладом в голову.
Черно перед глазами, а то вдруг солнце блеснет, всколыхнется все — и земля, и лес.
«Держись, браток», — слышу. Кому я нужен? А вот ведь придерживают, жизнишку мою кому-то жаль было. Да бросить ее к черту! Что тут одна моя жизнь — мошка в пожаре.
Федор Максимович шел некоторое время молча, в задумчивости. На склоне кювета желтели цветы мать-и-мачехи, как будто сейчас вдруг и зацвели — так заярчило от них.
— А самое страшное впереди ждало. Не знал.
Дотянул я до какой-то деревни. Тут привал разрешили, в сгоревшей ржи. Черное поле. Сел… Нет уж, больше не встану. Детство вспомнилось. Птиц я очень жалел. Думал, как им жить страшно: человек их и поймать и убить может. А теперь летели птицы в небе, над людьми, над дорогами. Люди теперь ловили и убивали друг друга. А птицы летали. Вольное небо, луга, реки. Вот взмахнуть бы руками и полететь!
Вижу, раненых немцев везут в телеге. Один глядит на меня. Так и дернулось сердце: узнал я его. Он!
«Рус, — кричит, — рус!»
Своим он что-то объясняет.
А вскоре и пришли за мной двое. В избу привели, поесть дали, шнапсом угостили.
Пристроили меня в госпиталь, тут и подлечили. А как чуть окреп я, при госпитале на кухне стал работать: дрова колол и пилил. Хлеба, еды всякой вволю было. Да ведь я подлец был бы, если бы только для живота своего старался!
Ночью выбрал момент, бежал.
Попал к партизанам. Отряд небольшой, только собирались.
Вот глядит один на меня, глаз не сводит.
«Может, встречались где? — спрашиваю. — Глядишь ты так на меня».
«Может, и встречались», — отвечает.
Вызывают меня вдруг к командиру. Гроздев фамилия. И тот человек тут.
«Ты со мной рядом в колонне шел, когда нас гнали, — говорит. — Я тебя держал, чтоб ты не свалился. Вот где встречались. Забыл?»
Высокий, худой такой, лицо желтое, больное: лихорадка его мучила, и глаза желтые, усталые. Вот ты какой друг!
«Как же это забыть», — отвечаю.
«Гад! — кричит вдруг. — А как тебя немцы встретили, за какую такую службу кормили-лечили?