Пробежал Арсений.
— Ваню не видели?
— Видела я его перед вечером, на броду катался, — сказала Марья. — Сказала, чтоб домой шел.
Арсений был на броду, но опять побежал туда. Удаляясь, с какой-то последней уж мольбою звал голос Настеньки:
— Ваня!.. Сынок!.. Ваня!
Побежала было и Люба за ними. Но остановилась: вспомнила; дедушка где-то варежки Ванины нашел — там, может, и искать надо?
— Без отца-то как! — сказала Марья горестно.
Прокопий Иванович шапкой сбивал снег с полушубка.
— Ты, идол, все заварил!
— Что значит «заварил»? Их варево, им и хлебать.
— А вот разговоры идут, что портсигар-то после расстрела на столе был, видели люди.
Прокопий Иванович проверил, целы ли галоши: потер мысками ногу об ногу — скрипело. На месте калоши.
— Разговоры к делу не пришьешь. Воздух! Кто видел? Поярков. От него и слух. А если кто и видел, то не скажет, нет, страшно сказать, как видел. Сию минуту и задержат. «Почему там был да что делал?» — спросят и поведут куда следует.
— Так это ты дрожишь, словно бы сам и видел.
Прокопий Иванович подскочил к жене, пальцем поводил перед ее глазами.
— Ты, что это, слушок-то распускаешь? Таким слушком, может, меня и без отравы свести хочешь со скатерки жизни, да у этой скатерки самой с полюбовником воспылать? А ну, как слушок будет, что ты в ту ночь-то в Поляновке была?
— Была.
— А слушок, к слову сказать, и пойдет, пойдет, что к немцам сбегала.
— Ты что, ошалел?
— Не докажешь ничего. Один в защите твоей свидетель, Василий: он бы сказать мог, как в обнимке его ночку ту промлела. Один свидетель, да и тот расстрелян… с трех пуль.
Марья даже отступила от мужа, страшно ей стало.
— Ты что… что видел?
— В яме на черепе его три дырочки сосчитал.
— Отсохни язык у тебя!
Прокопий Иванович снова приблизился к ней.
— Жизнь — она как рубашка: и верх и изнанка в ней есть: одна, а надвое в каждом. Ликовала твоя и его изнанка. А теперь я ликую всей изнанкой, до шовика последнего с ниточкой. Подлецом назови, сволочью последней, а я ликую. Могу ликовать, как хочу. Чист! До прадедов моих чистенько все. На отца и деда молюсь, что они для моей анкетки так постарались, чтоб чистенько все было. Чистенько! Ликую!
— Замолчи! Страшно стоять с тобой.
Прокопий Иванович изогнулся, сгорбись и вытянув шею, проговорил с ехидцей:
— Страшно! — и разом лицо его иззлобилось в морщинах. — А с Поярковым и с Василием не страшно было, как они ликовали под заревами крушений, в которых люди корчились? Враги, скажешь, корчились? А мы им тоже враги, а для себя люди, как и они для себя люди. Мы себе ликуем, а над нами, над всем миром Наполеоны ликуют. Почему? Потому что человек человеку изменяет, чтоб ликовать, как ты с Васькой ликовала. А теперь и мне дай поликовать. Подло? Подло! Да не от меня та подлость!
— Что с тобой? Пошли. Да пошли же! Ванятку вон ищут.
— Ванятку?
— Пошли, идол. А то вон у колодца живо из ведра остужу.
Отыскали Ваню под кустом возле реки. Забился тут и заснул. С вечера морозно стало — замерз бы.
Аверьяныч тут же живо раздел Ваню, растер его до жара и завернул в свой полушубок.
Дома Ваню укрыли одеялами, напоили чаем с малиной. Послали за доктором. Ручонки распухли, были в красных пятнах.
Арсений сидел на лавке — темно было его лицо. Как бывает: и молод, и работа хорошая, и любит его девушка — живи, радуйся. А вот какой крест на себя взял, жил в этой, богом проклятой избе. Жалел их, не мог оставить.
Вошла Люба с фонарем: тоже искала Ваню. За стеклом фонаря — огонек, тут чуть видный, робкий, а там, в темноте, как молния, метался свет его.
В избе полно народу: каждый с советом приходил, чем-то помочь хотел.
Люба заглянула за занавеску. Ваня лежал в кровати, голенький, бледный. Аверьяныч растирал его водкой, которую Настенька подливала из бутылки ему в ладони.
— Жалеешь ты, мать. Больше лей, — говорил Аверьяныч и тер Ваню. — Вовнутрь ему еще бы капнуть.
Арсений очнулся от запаха подмерзлой капели. Пахнуло от Любиного настуженного полушалка, который она, не развязывая, стянула с головы: жарко стало.
Арсений прикрыл глаза рукой.
«Чего я испугался? Сейчас просто не время!»
Из-за занавески вышел Аверьяныч. Он тут был за лекаря, пока приедет доктор.
— Как мальчонка? — спросила его Марья.
— Градусами я его растер и некоторое количество вовнутрь капнул, — доложил Аверьяныч. — Приняла душа: улыбнулся и шепчет мне: «Дедушка Аверьяныч, пчелки золотенькие вьются».