Выбрать главу

Прокопий Иванович хотел отметнуться от Павла, да на траве тапочки его скользнули. Но он и на четвереньках разгон взял.

Павел вышел из-за куста на тропку, за папиросы схватился. Прокопий Иванович стоял поодаль. Достал и он из-за уха свою папироску.

Бился в руках Пояркова огонь, только Прокопий Иванович никак не мог поймать его папироской.

— Главное-то, главное я не сказал.

Остановился огонь в затвердевших сразу руках Пояркова.

— Что еще?

— Портсигар-то подложен был. Начальник полиции подложил. А Илья Посохин видел. Ночью пошел он, чтоб портсигар-то отрыть, а ты…

— Стой!.. Молчи!.. Молчи, — шепотом добавил Поярков и огляделся… Вон там, из-за ивы, вышел он к Посохину и выстрелил… «Не губи!..» Его и себя погубил.

Под ивой на воде слепяще проплыло отражение солнца — почернело все перед глазами Пояркова.

— Выдрожал и я в своем жизнеописании, — заговорил Прокопий Иванович: теперь и посочувствовать пора и посоветовать. — Жить нынче по совести можно. А по совести жаль мне тебя, и еще советик тебе один в моей жалости созрел. Уходи и жить будешь, потому как умер ты и никто про тебя не спрашивает и спрашивать не будет. За смертью-то и стой: не увидят, и я не видел.

— Что я натворил!

— Что поделаешь? Хорошо быть со счастьем, да нет его для тебя. Не тревожь гнездо. А то снова взметется. Намучились они через тебя.

Поярков сорвал травинку с колоском. И опять сиренево рассыпалась пыльца.

— Домой шел…

Прокопий Иванович подхватил:

— Неузнанно, неузнанно зайди. Они на покосах, а Ваня сейчас дома один, видел я. Зайди воды попить — он и не узнает тебя. Поверить невозможно, что воскрес. А воскрес! Ловко ты это насчет смерти придумал. Пригодилось-то как! Я не скажу. Да тебя и нет, мерещится мне, видение все. Видение!.. Нет никого!

Через минуту и на самом деле не было никого: ушел Поярков. Только лежала в траве забытая котомка. Прокопий Иванович развязал ее: в котомке краюшка зачерствелого хлеба и камень желто-бурый с прожилками кварца.

«Видать, память с каторжной земли, — определил Прокопий Иванович. Повертел камень. Блеснула крапинка золотая. — Золото! — Прокопий Иванович по крапинке пальцем поскреб. — Золото! Эти камни, значит, дробил — с золотом. На колечки, на серьги и ожерелья для красоты и роскошества, для чьей-то ручки тепленькой и беленькой, чтоб еще и золотцем покрасовалась ручка-то, чтоб с пальчика с розовым ноготком и блеск был и видение».

Прокопий Иванович завязал котомку и спрятал ее под куст: «Найдет, как поищет. — Лопушком прикрыл котомку. — Камень и горбушка. Горбушку съест, а камень… Тоже имущество. А как воевал и верил, за счастье страдал. Кому-то счастье, а ему? Котомка горькая. Вот как! И никто ведь не даст от счастья долю самую малую. Не по жадности, а что человека убил. Решил задачу великую, а в ответ не поглядел».

11

А где же изба его? На месте ее — дом с террасой, обвитой хмелем и вьюнками, с большими широкими окнами, в которых раздувались цветастые шторы.

Во дворе, на столбике, натертый кирпичом до блеска рукомойник, полотенце белое полощется на ветру.

Нет и следа от прежней избы. Только камень узнал. Прежде лежал он с угла избы, как подпирал ее этот камень — серая глыбина с черно-слюдистыми блестками. А теперь отвалили его к плетню, в лопухи, поржавел и засивел в сырости.

Только что прокрапал дождь, парило от лопухов. А ведь когда-то тут лес начинался, так близко стоял, что вечерняя тень его освежала нагретую за день избу, и дышали из сумрака потухавшим зноем смородники.

Поярков поднялся на террасу с выкрашенным масляной краской полом. Стол с самоваром, качалка, в которой мальчик в клетчатой рубашке читал книгу — склонил голову, раскошены пробором светлые волосы его… Неужели сын?

«Сынок, — улыбнулся Поярков, тиха была эта улыбка, с грустью. — Вырос-то как!»

Ваня отложил книгу, почувствовал: кто-то застит свет в дверях. Седой человек в ватнике глядел на него.

«Узнал, узнал», — так и затрясло Павла от радости, что вот-вот крикнет сейчас сын: «Папка!..»

— Вам кого? — спросил Ваня.

— Сынок… дома кто есть?

— Нет.

Павел переступил порог.

— Попить бы.

Ваня вынес кружку воды, до краев наполнена.

«Вот и без меня вырос, — подумал Павел. — Глаза мои, и подбородок мой, и волосы, — узнавал он себя, свое детство. — А пробор — как у Арсения», — заметил Павел.

Глаза материны, подголубленные, и пригляделся, вроде бы его, никак не разгадаешь, так любовь слила в них свет.

«Сын!.. Господи!.. Сын ведь стоит, человек!»