— Ты не подумай, что я какой-то соблазнитель. Твоя дочь для меня — как утренний свет в детстве.
— Какой мужик от соблазна откажется?
— В тебе соблазн, а в ней — нет.
— Я хитрая.
— Ты не хитрая. Мерцаешь, как ночь, а от любви папоротниковым цветом разгоришься.
— Папоротник только в сказках цветет.
— Вот и вижу, свою ты сказку не знаешь.
Дарья засмеялась.
— У Катюшки голова разболелась, а моя закружилась.
Черемуховой сыростью обдало в зарослях. Вился туман в лощине, а за рекой, там, где закатный угол, сложились плоские облака, подсвечивали луг.
— Ты сегодня где-то весь день пропадал.
— С Ивашей.
— Разве знаешь Ивашу?
— И Федю знаю.
— Феденьку… Он от второй Ивашкиной жены. А первую расстреляли с дочкой. Пьет он сильно, Иваша. Так бывает жалко его, а Феденьку особенно. Без мамки ведь. Она у нас здесь в больнице умерла. Так плакала и звала: «Где Ваня… Где Феденька? Дайте на Феденьку поглядеть…» Так бы ей звать, когда вместе были. Она из дому бежать собралась. После под снегом и узелок нашли. Сынка не пожалела, малыша. Не по уму и не по сердцу живем, так-то бывает. Иной раз люди смутят, но больше, как ты сказал, свою сказку не узнаем. Любовь, как заря, — восхищайся, молись, а взять не дано.
— С сеновала лесенку милому подают. Дано.
— Только стремимся, приближаемся желанием к красоте.
За лугом река отливала черным, а над ней накренилась береза, матово-белым свечением коры чуть-чуть подтуманивала воду.
— Красиво, правда? — сказала Дарья.
— Я ночью у окна тебя видел.
— Да уж Катя говорила мне.
— Думал, она.
— Такой, видать, свет был красивый… — загляделась за реку. — Кого же потерял тут?
— Была юность, она памятью дурманит. Сильнее были чувства, ярче, будто их вернуть можно. Потянуло сюда. Не знаю даже, как зовут ее. Только раз видел. Столько лет прошло.
— Годы проходят, недосказанное досказать хочется.
— Она тогда совсем молоденькая была, как сейчас Катя. Какая теперь, да и жива ли? Лицо ее помню… Девочка должна быть у нее.
— Девочка!
— Да, — сказал Лощин и будто бы спохватился. — Не знаю, что сейчас: может, у нее дети, муж. Мне еще одно главное, самое главное узнать надо…
— Что?
— Догадка моя пока, и ошибка, может быть. Это целая история, в которой мне сегодня прозоренка показалась, чувствую, откроется, вот-вот откроется.
Она остановилась, положила руки ему на грудь.
— Ах ты, родной. Не тревожь. Уезжай. Пусть лучше в мечтах доскажется. Провожу тебя.
— Тебе тогда все расскажу. Ты и решишь. Верю тебе.
На площади под фонарем Феденька держал отца за руку, маленький и жалкий, шел рядом. Иваша был пьян, ступал тяжело, клонился вперед, а то запрокидывал голову.
выкрикнул надорванно, и засмеялся, и как будто бы сразу отрезвел, пошел спокойно.
запел он.
— Папаня, пойдем, — тонким своим голосенком уговаривал отца Феденька.
На удаль хотел взять Иваша, да не выходило.
Сама судьба страдала, тревожила и мучила, что вот идут двое, и знают все, кто они, и утешить бы, да как утешить, чем?..
Лощин побежал за ними. Дарья видела, как он остановился под фонарем, где пыль вихрилась, как-то слабо и растерянно поднял руки. По лицу его метнулся свет фонаря.
«Господи… Он! Неужели он?.. Господи!»
Под истлелым оранжево-красным абажуром лампа в избе Иваши, как пожаром, омрачала голые бревенчатые стены, кровать в углу с сенным матрасом, продырявленный диванчик под окнами в ветхих, с оборванными кружевами занавесках. В черепке геранька цвела, и ярки были огоньки лепестков, и, казалось, эти-то цветы в чугунке с сухой землей печалились одной судьбой с хозяевами, которые приютили их тут, на окошке, чуть землицы дали.
Федя принес из сенцев кружку воды и поставил на стол перед отцом. Иваша дремал на стуле. Это было забытье с внезапным тревожным пробуждением… Все та же безысходная тоска.
Иваша отпил воды из кружки — и вода пахнет тоской. А вон у двери стоит Лощин, с тенью слился, и над тенью лицо — бледное-бледное. Зачем он тут? Что ему надо?.. Мог успокоить только Феденька своими ручонками и словцом одним: «папаня». А этот тревожить, мучить будет. Зачем? Он и сам знает, что последние надежды и счастье сынка своего губит. Отец не пожалел, так кто тогда пожалеет? Что на свете есть, святое-то где, если отец не жалеет сынка родного?