— Будто открывается сейчас дверь и входит, — знаешь, кто?
— Кто?
— Цыпленок.
Теперь уже Санька звонко расхохотался.
— Ну, будет, сынок. А то достанется нам от матери. Гляди, строгая какая сидит.
— За чужой-то щекой зуб не болит, — сказала мать и, вздохнув, поднялась.
Отец сел к столу, усы подкрутил. Лицо смуглое, молодое. В глазах задоринки так и блестят. На груди планки — знаки отваги солдатской.
Мать принесла от печки тарелку с борщом.
— Ешь. А то одни скулы остались, смеявшись-то.
Многие из вербочек, которые Санька в дворах насадил, прижились. По красноватым прутикам вспушилась листва, такая нежная и чистая, что даже сияла, как от капель.
А осенью, в пример всем, Саньке от колхоза коньки с ботинками преподнесли. Вот погордился он перед отцом с матерью. Ходил в тех коньках по горнице, показывал, как надо через ножку кататься, как прыгать. Отец от грохота голову полотенцем обматывал или брал шашки и к товарищам уходил. Насилу морозов дождались.
Как выехал Санька на коньках за ворота, так и не стало с той поры сладу с малым. Придет из школы — сумку на печь, коньки привинтит — и айда на озеро.
Вечером ввалится весь в снегу, мокрый. Какие тут уроки! До постели бы живым добраться.
Взялся за Саньку отец. Не кричал, ремнем не грозил, а велел слово дать.
Но через неделю учительница сама домой к ним пришла, пожаловалась, что опять не делает Санька уроков.
На другой день утром отец и говорит:
— Эй, лодырь, пошли — сена поможешь принести.
Санька насупился, что лодырем его назвали. Помогал отцу нехотя. Молчал. К завтраку не притронулся. Голодный в школу пошел.
Вечером отец опять говорит:
— Эй, лодырь, ужинать садись!
В сенцы убежал Санька от такой обиды. Минут десять на холоде мерз, слезы соленые глотал.
— Чем браниться с малым, лучше унеси-ка ты эти коньки куда от греха подальше, — слышит Санька, так мать сказала.
— Не в коньках дело. Хочу, чтоб сызмальства понял, что значит слово. Почему нарушил его?
— Не учеба — одни затеи в голове. Калитку вон на огороде оторвал. Своих пару коньков да третий чей-то привинтил. Самокат, говорит. Парус из твоего плаща наставил. На озере по льду летает-то, страх!
— Да ну!
— «Я, — говорит, — еще крылья приделаю, куда хочешь полечу».
— Вот чертенок! А ну зови-ка его.
Мать позвала Саньку, за стол усадила. Каши с молоком поставила.
— Вот ешь, набери силы, сынок, да слово-то вновь и возьми накрепко.
Отец отошел к окну. Закурил.
— Видел, возле кузни колеса лежат? — сказал он Саньке. — Попробуй покати по дороге. Какое в стену вломится, какое в бурьян. А на ось их поставишь — другое дело. Так и слово для человека — та же ось. Без него вихлянье получается.
— Мамань, еще каши!
— Слышишь, отец? Теперь, что за каменной стеной, слово будет.
— Простим ему на этот раз. И договоримся, чтоб больше никаких жалоб. Зарок дал — как узлом связал. Понял? Не то размазней так и останешься…
А теперь вот с отцом нелады. Третью ночь домой не является.
Не спит Санька. Скучно, неуютно без отца, одиноко. Шумит под застрехой ветер. Где-то стучит о сруб колодца багор журавля: тук да тук.
Давно вечер, а Санькина мать — Вера Матвеевна — и Терентьевна все сидят в прирубе. Хозяйка куталась в тесную кофту. На плечах шаль вьюжится. А в глазах — раздумье, печаль.
Через стол, напротив, сидит Терентьевна, широко развалив овчинную шубу. Ее скуластое лицо так и пышет жаром, как после бани. Руки на груди скрестила. Слушает спокойно, без вздохов, как Вера душу свою открывает.
— Куда ходил Кирюша, с кем погуливал, не выпытывала. Никуда, думалось, не отобьется. Или на ласку я их жалела, или от работы открещивалась? Вишенка у нас на огороде стоит. Засохла. Что и осталось ей — в огне сгореть. Ожила от рук-то моих. Вы́ходила… Терентьевна, дорогая ты моя, жили, кажись, душа в душу. Придет, бывало, с работы, поужинает, оденется как почище. «В шашки, что ль, — скажет, — пойти к Гурьяновым сразиться?» Хоть слово я молвила против? Нет. А ведь и хотелось, чтоб дома побыл. Ладно, думаю. Развеяться надо тоже. Шофер. Работа беспокойная. Дорога в осень — болото. Завязнет, так и без куска хлеба насидится, пока трактор придет, на тросе вытянет. А зимой и того хуже: заносы, метели… Вот с недавнего только времени замечать стала за ним: характером вдруг потемнел. Обниму его: «Что с тобой, Кирюша?» Отведет он руки мои. Глаза опустит. Беда с мужиком. Хоть побуянил бы, как другие, если уж виновата в чем. Вздохнет. А то рано спать соберется. Что тут делать? Как перед ненастьем, в доме все засумрачнилось… Раз — вечером это было — оделся, ничего не сказал, ушел. Санька дома был. «Мамань, — говорит, — слышь, что я тебе скажу: только мне, — говорит, — стыдно: папаня-то наш к Нинке ходит». — «К какой Нинке?» — «А та, что в Щелганове живет. Трактористка…»