Выбрать главу

— Почему лучше?

— Сильно, и щедро, и видно, что не последнее, а хоть и последнее, то и этого не пожалел — через край пролил — не задрожал.

Дмитрий с осторожностью налил отцу полную рюмку, так что с краев янтарно загорелось.

— Ты про Настеньку сказал, — напомнил Завьялов.

— Про какую Настеньку?

— Электромонтер. Ее Настей зовут. Землячка, с одной деревни. Я ее еще девчонкой знал. В белом платьишке помню.

— Молодая, красивая?

— Молодая и красивая.

Дмитрий поднялся, прошелся по комнате.

— Романтика все это на старости лет. Чепуха!

— Сразу и чепуха?

— Да и как… после мамы? Прости…

— Свет в квартире отключился. Вот и вызвал.

Дмитрий опять сел за стол, положил руку на руку отца.

— Оставь это, отец.

— Чего ты боишься?

— Чужое, — сказал Дмитрий.

— Ты уж и решил, что чужое.

— Реализм, отец.

— Реализм без хорошего, человеческого?

— А оно еще есть, человеческое?

— Бог с тобой, Митя. Ты что?

— Ты мне ответь.

— Ты устал. Завтра поговорим.

Завьялов поднялся было, но Дмитрий остановил его.

— Может, человеческое-то — что-то вроде цветочков луговых, которые рвут и топчут, — сказал Дмитрий. — Где человеческое? Страх… страх, только страх и остался. Страхом раздавлен разум, идет иссушение мозга — электричеством, реакторами, безумием скоростей. Рубеж перешли раньше, чем победило человеческое, разумное.

Завьялов слушал сына и не глядел на него: было больно, что и в этих словах его сквозило что-то человеческое, но слабое, запуганное.

— А ты знаешь, что такое страх? — проговорил Завьялов.

— Не надо!

Завьялов поднялся, подошел к своему столу и ключом открыл нижний ящик. Достал красную папку.

— Посмотри, — Завьялов вытащил из папки снимок и положил его перед сыном на стол.

Снимок старый, пожелтела, как от дыма, бумага, паутиновые трещины просекли ее.

Дмитрий хотел взять снимок и… остановился.

На снимке — голые, с ввалившимися животами тела расстрелянных. На бревне — девчонка сидит. А позади нее — здоровенные молодые немцы с автоматами.

Девчонка совсем нагая, рукой грудь прикрыла, стыдилась своей наготы — среди ужаса, а стыдилась, и сильнее этого ужаса было святое ее, беззащитное, робкое, и как это святое-то держалось, из каких последних сил взялось, чтоб тонкой рукой прикрыть от чужих глаз свои едва обозначившиеся грудки?

Дмитрию показалось, что глаза девчонки дрогнули да так и затихли с покорностью и мольбой о защите — глядела она с каким-то печальным бесстрашием перед собой.

Дмитрий отвернулся. Подошел к окну.

— Этот снимок я у убитого немца нашел, — сказал Завьялов.

— А что с девчонкой? — спросил Дмитрий.

— Три раза они выводили ее на расстрел и оставляли: так изощренно мучили ее.

— Расстреляли?

— Наши спасли… Ты знаешь, кто она?

— Кто?

— Настенька… Настя. Вот страх! А ты от собственной фантазии задрожал.

— Не фантазия, отец. Ты же знаешь, что такое радиация?

— И ты отступил?

— Я в долгий отпуск приехал, после болезни.

— Какой болезни?

— Лучевой… К реке бы мне, на свежий воздух.

Завьялов почувствовал, как больно дернуло в сердце, потянуло с силой, чуть отпустило.

— А молчишь!.. А как же Соня? — спросил он о жене Дмитрия. — Я хочу спросить и боюсь. Ты последнее время совсем не писал о ней. Что случилось?

— Об этом не надо… Не думай…

И вдруг что-то нестерпимо горячее ударило в сердце Завьялова.

7

Завьялов раскрыл глаза… Белые стены, окно, в котором рябят зеленью листья сирени…

Чуть слышно доносится шум улицы. Как теперь далека эта улица для тех, кто лежит здесь!

— Ты спал, отец.

Завьялов чуть повернул голову. Дмитрий передвинул стул, сел поближе, поправил одеяло, поверх которого лежали большие, побледневшие руки отца.

— Ты здесь, Митя?

— Я всю ночь здесь.

По листьям сирени то брызнут росинки, то погаснут.

«Какая досада!» — подумал о себе Завьялов.

— А за окном солнышко греет. В деревне покосы сейчас. Люди живут — едят хлеб, пьют молоко, работают, и, когда это есть, это хорошо, — еще мелькнула мысль, что приходит час, и надо прощаться со всем этим.

«Это мой отец, это мой отец», — думал Дмитрий, вглядываясь в лицо его с затеплившейся улыбкой, от которой протаяла ласка в отцовых глазах. Что для всех эта улыбка? А для него это и далекое-далекое младенчество с зеленой лужайкой, по которой на нетвердых ножках ступал он к отцу, тот улыбался, отходил и манил его, чтобы шел смелее… смелее… сынок!